И.Н. Скобелев
«Рассказы русского инвалида»
Рязанский пехотный полк при Реймсе
28 февраля, 1 и 2 марта 1814 года
28 февраля 1814 года, в 3 часа утра, весь наш корпус был уже готов, и каждая часть оного, согласно диспозиции, взяла свое направление к стенам города. В пять часов дан сигнал к штурму. Ура! – и русские в Реймсе. Французы покинули его, едва успев сделать с сотню выстрелов из пушек и столько же из мелкого оружия. Кавалерия наша полетела преследовать бегущего неприятеля, но часть пехоты, вторгшаяся в город чрез стены его, заметив посреди свойственного подобным случаям беспорядка, что французские солдаты, засевшие в домах, сделали несколько выстрелов из окон, дозволила себе небольшую вольность, то есть вздумала поживиться имуществом обывателей. Мирные жители не остались спокойны в своих убежищах: смятение увеличилось, стрельба по улицам, а частью и в домах произвела всеобщий страх, и вопль бедного человечества достиг нежного, благородного сердца графа Сен-Приеста. Мгновенно прискакал генерал этот к полку моему, который, вступив в Реймс чрез городские ворота со стороны Ретеля, стоял взводной колонною в ожидании приказания, как вкопанный.
«Остановите, г. Скобелев, дерзость, вредную чести нашего оружия, и вместе будьте благодетелем города!» – были слова графа, мимо меня проехавшего.
Разделяя в полной мере душевную скорбь этого отца-командира, я назначил ближайший к нам дом своею квартирою и сборным пунктом и, не теряя ни минуты, раскомандировал весь полк при надежных частных начальниках и даже унтер-офицерах. Отряды эти получили приказание: всех найденных с отнятыми вещами забирать под стражу и отводить ко мне. Через несколько часов ангел мира, добрый наш граф, осуша слезы мирных граждан, дал средство презиравшим низкую корысть и внимавшим единому гласу начальства рязанцам восстановить в городе совершенную тишину и удовлетворить жителей. Каждая вещь из моей квартиры была возвращена настоящему владельцу, общая безопасность была устроена – и радостная улыбка благодарности явилась на лицах граждан взамен недавнего трепета.
По водворении совершенного спокойствия я как чиновник, облеченный в звание реймского коменданта, должен был принимать депутацию, пришедшую ко мне с изъявлением благодарности и с приглашением на обед в следующий день. С вечера отдан был по корпусу приказ о церковном параде для принесения благодарения Богу за счастливый штурм.
1 марта, в 8 часов утра, все войска (кроме шести прусских батальонов, расположившихся по окончании штурма по Суассонской дороге) вышли в поле, отслушав молебен и получив дислокацию, и разошлись по селениям в окрестностях Реймса для временного отдыха. Мой полк по просьбе реймских властей оставлен был в городе для содержания караула. Штаб- и обер-офицерам и нижним чинам положили двойную порцию; мы надеялись провести время приятно и весело, но вышло иначе.
В начале 11-го часа со всем полком возвратился я на городскую площадь, окружающую Реймскую церковь, славную по венчанию на царство королей французских. В ней граф слушал Божественную литургию.
По неизвестности о числе постов нельзя было сделать расчета караулу. Мэр города, захлопотавшись о предстоявшем угощении, не мог скоро ко мне явиться. Старый дежурный по караулам, Рыльского пехотного полка майор N., был в дружеской беседе за завтраком у хозяина отведенного ему дома, а я в ожидании того или другого нашелся в необходимости, составя ружья в козлы, приказать солдатам ходить свободно.
В половине 12-го прусский конный солдат прискакал на площадь и, спрося главного из офицеров, донес мне, что генерал Яго разбит наголову и что все прусские батальоны, расположившиеся на дороге к Суассону, не ожидая неприятеля, занимаясь мытьем белья на реке без боевой амуниции, при мгновенном появлении французской кавалерии частью изрублены, а частью захвачены в плен, и весьма немногие из бывших в караулах ретируются с генералом без всякой надежды к спасению. Я поспешил с этою неприятною новостью в церковь и, донеся о ней графу Сен-Приесту, получил в ответ, что тревога эта произведена, вероятно, французскими партизанами, пришедшими со стороны Эперне, но что ни армии французской, ни корпуса от Суассона, занятого союзными войсками, ожидать нельзя. Если же партизаны, в чем нет сомнения, без пушек, которых чрез лес провести невозможно, воспользовались оплошностью генерала Яго, в таком случае последний сам виноват. Едва возвратился я с этим ответом, как другой вестник скорби объявил мне, что французы, в большом числе преследующие пруссаков, могут овладеть городом, если против этого не будут приняты скорые меры, что они от форштадта не далее полумили и что орудия наши, тут поставленные, сделаются их добычей.
Терять время на расспросы было неуместно, и потому, отослав вестника этого к графу Сен-Приесту, скомандовал я немедленно: «В ружье! Бегом! Заряжай ружья!» Чрез несколько минут был я за воротами; еще минута – и за форштадтом. Генерал Яго ретировался в каре, солдаты его, невзирая, что половина из них была в мундирах, а прочие в одних рубашках, иные даже босиком, дрались как львы. Их преследовали от трех до четырех тысяч человек конницы, из которых некоторые хлопотали около наших орудий – роты подполковника Тимофеева, – стоявших за форштадтом, и старались их откатить на свою сторону. Появление мое уменьшило дерзость натиска неприятеля на Яго, а высланные к ветряной мельнице стрелки принудили его, поворотя назад, скакать без оглядки.
Выстроив из одного батальона моего полка каре и оставя другой у форштадта по разным пунктам, желая показать тем, что мы довольно сильны, я шел прямо за неприятелем. Генерал был верхом, без седла, но это не отнимало у него вида, свойственного герою. Поравнявшись со мною, он испустил жестокую брань; я не знаю по-немецки, но знаю, по крайней мере, что она не ко мне относилась. Безопасность, которой он достиг, не стерла скорби с лица и не утешила растерзанного его сердца: он потерял целую половину своих храбрейших воинов. «Да утешит Господь Бог сраженную праведным горем душу твою, – подумал я. – Впрочем, партизану-французу без пушек дать над собою такой важный верх почти непростительно!..» Не успел я еще кончить этого размышления, как выстрел из неприятельского орудия прислал мне фунта в три визитный билет.
Это взяло меня за живое! Я сожалел, что не имел средств отплатить за эту вежливость тою же монетою, и, остановясь чинно, послал к графу Сен-Приесту донести, что до пяти тысяч кавалерии и две действующие пушки, в виду моем у самого леса находящиеся, должны предводителем своим иметь не партизана. Граф прибыл немедленно. Несчастье генерала Яго тяготило его душу, он решительно не знал, с кем должны мы иметь дело, и не мог себе представить, какими путями пришли столь мало ожидаемые гости, вовсе не предполагая, чтобы союзные войска, выступя из Суассона, оставили его без сведений о столь важной перемене, что, к несчастью, как явили последствия, было, кажется, справедливо.
Имея пред собою конную цепь, неприятель стоял спокойно, орудия смолкли. Это был авангард, решившийся в ожидании армии вести себя скромно, а между тем и наши обстоятельства постепенно улучшались. Войска из селений возвращались. Генерал-майор Эмануэль прискакал с Киевским драгунским полком прежде всех и выслал взаимную цепь. Городовой караул в числе 600 человек, назначенный в стрелки, поступил в мою команду. Первому батальону вверенного мне полка приказано занять мызу (деревню или фабричное строение – верно сказать не могу) в двух верстах от города, у самой реки Весле лежавшую, а третий по-прежнему остался в резерве у форштадта. Тогда уже подошли и другие полки, все приняло оборонительный вид, недоставало только сведения, с кем судьба определяет бой и не нужно ли действия наступательного. Граф желал иметь языка – и чрез несколько минут конвойный казачий офицер притащил к нему одного француза, схваченного в цепи. Не знаю, приказано ли так было сказать или глупость француза была причиною, что мы вместо самого Наполеона, по уверению этого чудака, мнили драться с Мармоном, полагая вместо 70 тыс. войска не более 12 тыс. и не теряя поэтому надежды растрепать его в клочки.
Корпус наш имел под ружьем до 14 тыс. человек опытного войска, причем граф Сен-Приест, разумеется, не боялся Мармона и не думал о ретираде, что одно, по существу дела, ему предстояло, а поэтому и все наши распоряжения далеко не соответствовали плачевной развязке, нас ожидавшей... Не дело подчиненного судить об ошибках начальника, да и сердце мое не способно находить их в поступках графа, всеми нами обожаемого; в довершение он и на одре смерти не мог признать себя виновным. Как бы то ни было, но войска наши собрались, общее распоряжение сделано, каждая часть заняла свое место, и все еще было тихо. Объезжая вверенный мне правый фланг цепи с офицером квартирмейстерской части князем Голицыным, приметили мы, что стоявшие в перелесках колонны удвоились, что в орудиях оказалась большая прибыль и что с дороги вправо – то есть на левый наш фланг – тянулась новая кавалерия. Вскоре неприятель открыл в правый наш фланг небольшой огонь из орудий, наши немедленно стали отвечать. Граф, сопутствуемый отличавшей его неустрашимостью, объезжая стрелков и приближась к посту моему, в несомнительной надежде на верную победу, шутя, сказал мне: «Я уверен, Скобелев, что пункт, батальоном твоим занятый, как важнейший в нашей позиции, отдашь ты не прежде, чем я Реймс!» «Куда прикажете мне ретироваться в таком случае?» – спросил я. «Правда, – отвечал граф с улыбкою, – тебе бы оставалась тогда одна дорога... в небо; но ретирады не будет!» И с этим словом ускакал прочь.
Вслед за этим прибыл ко мне шеф 34-го егерского полка генерал-майор Бистром 2-й с формальным уже приказанием, чтобы батальон мой отнюдь не оставлял лежащего строения и что граф, соображаясь с движением неприятеля, в случае надобности сам лично даст новое повеление. Едва успел генерал передать мне приказ, как французские батареи, бывшие в лесу, открыли совершенный ад. Кавалерия повела атаку на левый наш фланг, и неприятельских войск представилось в том пункте до 20 тыс. Стрелки наши были мгновенно изрублены, кроме 160 человек, ближайших к моему батальону и к нему примкнувшим. Все вдруг изменилось: войска наши были немедленно сбиты, артиллерия в ретираде чрез форштадт брошена; все мчалось назад, ставя на каждом шагу один другому препятствия, и менее нежели в пятнадцать минут, кроме меня с батальоном Рязанского полка и спасшихся стрелков, войск наших перед городом решительно не оставалось. Опасность была очевидна, путь к спасению моему лежал единственно чрез форштадт, занятый уже неприятелем, а от дороги, по которой войска наши чрез час после этого потянулись, отделен я был широкою рекою Весле. Пехоты против меня не было, надлежало обороняться от конницы. Генерал-майор Бистром 2-й, совсем не ожидавший подобной суматохи, ускакал спасать свой отступавший полк, и надежда на Бога оставалась мне единою звездою. Став в каре, не успел я сделать нужных приказаний касательно успешного заряжания ружей стрелками, нарочно для сего внутрь каре поставленными, как грозный строй кавалерии понесся на меня в атаку. Некоторые малоопытные солдаты, особливо других полков, едва от смерти избавившиеся, смешались, заохали, но этот беспорядок скоро был исправлен: я приказал строго, под угрозой лишения живота, соблюдать молчание и без моей команды не стрелять. Выждав французов на верную дистанцию, попотчевал я их неспешным, но верным и цельным батальным огнем. Удачные выстрелы на этот раз вполне отвечали моему ожиданию. Кавалерия была, как надобно думать, новая, неопытная; слетевшие вниз до ста человек не имели сил усугубить ревность в других, а более и более увеличивавшийся огонь давал им чувствовать, что о пощаде человечества думать нам было не к месту. Они поколебались, приостановились, дали нам средство убить еще несколько десятков – и поворотили налево кругом. Воспользовавшись этим мгновеньем, я скорым шагом пошел к форштадту: мысль, что умру одною саженью ближе к матери России, оставалась мне в эти минуты единственною отрадою! Четыре орудия неприятельской конной артиллерии, пропустя свою кавалерию, дали по мне залп картечью, чем хотя и не мог я быть остановлен, но неминуемо был бы сокрушен, если бы по влиянию свыше не решились они на новые атаки, которые после первой были для меня, так сказать, игрушкою. Я отразил другую и третью; картечи, однако же, нанесли мне урон: более 50 человек моих сослуживцев пали с честью, а форштадт от меня был не ближе версты. Некоторые из числа отличнейших офицеров со всевозможною деликатностью давали мне чувствовать, что как пункт, к коему мы ретировались, занят уже неприятелем, то гибель наша решительно неизбежна, но, что сдавшись в плен, мы спасем отечеству людей, осужденных умереть без всякой пользы. Сердце мое не могло быть с этим согласно, но приговор осьмисот человек к очевидной смерти казался мне весьма жестоким и даже несправедливым. Тяжкая печаль упала на мое сердце, и я, признаюсь, начал уже колебаться. В это время лейб-гвардии Семеновского полка поручик Волков с казачьим офицером примчали ко мне на солдатской шинели смертельно раненного графа Сен-Приеста, который, видя критическое положение Рязанского батальона, забыв о собственной опасности, не примечая и того, как он со всех сторон был окружен неприятелем, любуясь, как говорил он после, на батальонное гвардии своей[1] ученье с порохом, оставался по сю сторону города при выше названных офицерах, коих благородный подвиг и примерная неустрашимость выше всех похвал. Едва плачевный кортеж этот успел вступить в каре – новая атака! Но сия, равно как предшествовавшие ей и две за сим следовавшие, с помощью Бога отражена с превосходным успехом.
«Спасите честь мою, любезный Скобелев! – сказал мне граф. – Не хочу скрывать от вас, что в случае моего плена она в опасности; смерть же презирать, если бы я не умел прежде, то выучился бы у храбрых наших рязанцев».
Сердце мое облилось кровью. «Ваше сиятельство, – отвечал я, – с честью не только предстоящая смерть, но и всемирное разрушение разлучит нас несильно! Клянусь за себя и за всех моих товарищей, что священная для нас особа ваша будет только тогда во власти неприятеля, когда последний из нас, решившись пролить за вас всю свою кровь, падет со славою, какую предоставляют нам Божий Промысел и наша обязанность!»
«Повторите клятву мою, друзья! – сказал я, оборотись к моим сотоварищам. – Пошлем купно теплые молитвы к Господу, да явит он над нами новый опыт неисчислимых своих милостей к верноподданным царя русского; да прольет он в грудь нашу новые силы, новое мужество и да поставит дух и мысль нашу выше всех окружающих нас бедствий! До этого мы показали, как русские дерутся, теперь покажем, как они умирают!»
Кивера с голов слетели, все, перекрестившись, воскликнули: «Клянемся!» Опрокинув две атаки, мы приблизились к форштадту. Неприятель, нас преследовавший, или по случаю наступившей темноты, или видя нас совершенно отрезанными, оставлял нас войскам, бывшим впереди. Все главные силы Наполеон переправил чрез Весле посредством понтонных мостов в двух, если не ошибаюсь, пунктах. Блокировавшие же Реймские ворота, с правой их стороны находившиеся, не ожидая видеть с тыла грозной горсти десницею Всевышнего предводимых москвичей, при громе оружия, по счастью ими не замеченного, все свое внимание устремили на город. Не теряя ни минуты, я распорядился и, оставя графа на попечение храброго майора Роговского, отделя ему взвод, с остальными затем, сделав залп из ружей, бросился в штыки. Пораженные этой внезапностью неприятели, не имея на удивление и секунды, бросив свои пушки в соседстве с нашими, стремглав разбежались в разные стороны. Некоторые из них кидались в реку, город с форштадтом разделяющую; некоторые же, осмелившиеся сделать шаг к сопротивлению, были переколоты.
Со стен города производилась стрельба занимавшим его 3-м батальоном моего же полка, бывшим в резерве, которым, равно и остававшимся по сей час в городе Киевским драгунским полком, командовал генерал Эмануэль.
Общий порядок по корпусу пресекся, и, несмотря на хлопоты квартирмейстерских офицеров, к сохранению людей весьма сильно содействовавших, немногие ретировались полками. Эмануэль видел, что, если он оставит город, не дав времени всем клочкам нашего корпуса отойти на безопасное расстояние, в таком случае они будут верною жертвою неприятеля.
Я с первым батальоном полагался в плену. Некоторые из войск наших, засветло еще ретировавшиеся, видели мое положение и простились со мною; но – что всего хуже – о корпусном генерале не было у них сведений. Уныние овладело всеми, один только Эмануэль, духом неустрашимости вознесшись выше опасностей, действовал как прямой герой и, подвергаясь явным опасностям, подобно орлу, с полета блюл общую пользу.
Груди своей и голосу, которому цену узнал в эту только минуту, обязан я тем, что стрелявшие со стен города осиротевшие рязанцы, коим темнота препятствовала различать своих от неприятелей, не истребили до конца победоносных моих спутников. Пуля в шпору и жестокая контузия в левую руку удвоили мой крик, который наконец был услышан и распознан. Пальба прекратилась, ворота отперты – и мы спасены! Граф Сен-Приест тотчас был положен в коляску, а храбрый Эмануэль, отдав справедливость мужеству рязанцев и приказав мне защищать город еще по крайности с час, потянулся за корпусом. Минут через пять после этого один из граждан города, человек средних лет и благородной наружности, которого я накануне видел в кабинете у графа Сен-Приеста, прибежал ко мне и объявил, что французы вошли уже в Шалонские ворота и что чрез полчаса полк мой будет истреблен, если не поспешит оставить город. В истине этого сомневаться было некстати; к тому же я защищал не крепость: целью моею было спасение ретирующихся, из которых и последние по расчету во времени должны уже были находиться, как говорят трусы, «на благородной дистанции». Вследствие этого приказал я командовавшему 3-м батальоном капитану Гонсбургу, собрав сколько возможно поспешнее стрелков, бывших на городской стене в разных пунктах, следовать на Бериобак, а сам с 1-м батальоном и весьма малою частью людей 3-го, не теряя времени, отправился вперед. Благодетельный француз, пожимая мне руку, говорил, что считает себя счастливым, имев случай оказать столь благовременную услугу русским, ибо в настоящую войну полагал их в службе законного своего короля. Он вел нас по узким переулкам, заклиная всем, что есть свято, соблюдать тишину. Все было мертво. Мы приближались к воротам, как вдруг шум шедших по большой улице французских войск сделался разительно слышен; было тепло, но мороз подрал меня по коже. Страх быть в новой западне соединился с темнотою ночи, сопутствуемой небольшим дождем и представившей нам гробовую мрачность. Чрез пять минут, в которые мы стояли подобно могильным камням, все стихло. Проводник наш объявил, что чрез ворота спасения нет, потому что они должны быть заняты французами. Мы поворотили в другую сторону и, бродя четверть часа, вышли наконец к калитке, в городской стене устроенной. Отворя ее, проводник обнял меня, пожелал счастливой дороги, рассказал, как идти, и, заключив, что все служащие у графа Сен-Приеста близки его сердцу, с быстротою молнии побежал к 3-му батальону, который, встретясь с нашим избавителем, равномерно ему же обязан был своим спасением. Жаль, что фамилия этого посланника Неба мне неизвестна!
Оставя город, шли мы к дороге полем. Люди часто падали, но падали молча; вскоре услышали мы и голоса человеческие: это были конные неприятельские разъезды – караул у ворот окликал их. Дорога лежала от ворот, следовательно, была уже недалеко, но благоразумие требовало пробираться далее полем. Мы отошли уже, наверно, на расстояние более шести верст, как все смолкло и один только голос поющего человека был слышен. Голос время от времени становился слышнее, и наконец можно было узнать мелодию напева русской песни. Тут мы отдохнули душою и с свободным сердцем возблагодарили Бога за чудесное наше спасение. Прежде, однако, нежели приступлю к дальнейшему повествованию о нашем походе, не лишним будет сказать, откуда происходил русский голос, нас столько обрадовавший.
В начале вышеописанного сражения выехал ко мне на верховой весьма ленивой лошади мой денщик Голиков с водкою и закускою, присланными мне мэром города. Так как в то время ни то, ни другое не приходило на мысль, то и оставался он при мне в ожидании моего аппетита. За полчаса до свалки, как фигуре вовсе бесполезной, приказал я ему отъехать к обозу. Приказ этот принял он с огорчением и – остался. Чрез несколько минут, увидя его опять при себе, я повторил, как казалось, благотворный для него совет мой, но он отказался наотрез, заявив, что умрет при мне, и остался. Первые две атаки, по уверению солдат, выдержал он храбро, но после второй, когда услышал ропот на судьбу и приговор нескольких голосов к неминуемой смерти, храбрец рассудил, как говорится, навострить лыжи и с этим намерением вывалился из каре, но, к несчастью, в самое то мгновение, как третья атака неслась на нас с ужасным криком и, казалось, с большею надеждою на верное поражение. У Голикова лошадь, как я сказал выше, была ленивая, шпор и плети он не имел, а удары поводом Буцефал его принимал за шутку; при такой поспешности, разумеется, он находился на небольшом от каре расстоянии. Два француза, сами собою или нарочно посланные, потянулись за ним, полагая, может быть, в нем начальника, спасающего жизнь свою для грядущей славы. Тщетно рыцарь мой старался поколебать постоянство своего, нечувствительного к опасности, спутника: он при всех усилиях всадника пребывал равнодушным. Это, однако, не помешало тактическим соображениям Голикова: он поворотил к берегу и при самом приближении преследовавших его врагов прямо чрез голову животного бросился в реку, получа саблями две легкие раны в спину, на которой лежал походный с закусками кожаный буфет... Французы, дав по Голикову два пистолетных выстрела и ранив его, возвратились, а скакун со свойственным ему равнодушием преспокойно кушал траву. Чрез несколько минут мы подошли к роковому для моего слуги месту. Солдаты, увидя лошадь без всадника, а на седле знаки невинного претерпения пострадавшего завтрака, причли и Голикова к равному жребию и единогласно воскликнули ретивому слуге вечную память, но кончилось не так. Сбросив с себя верхнее платье и удержав остатки упомянутого буфета, Голиков благополучно переплыл реку, выпил оставшиеся в уцелевших графинах водку и вино, вышел на большую дорогу и, улегшись под деревом, уснул богатырским сном. Очнувшись в полночь и не видя зги Божьей, а еще меньше зная, куда ему направить путь свой, признал он за лучшее из всего худого затянуть с горя песню. Странному этому случаю мы почли себя некоторым образом обязанными, ибо вступили на большую дорогу прежде, нежели могли себе это дозволить. Без сладкозвучного этого сигнала Бог знает, сколько и где бы мы еще бродили.
В заключение долгом поставлю присовокупить, что в описании моем есть, без сомнения, недостатки и даже погрешности относительно других частей нашего корпуса и движения наполеоновской армии. Пределы мои были слишком тесны для объема того и другого. Не могу без душевного прискорбия вспомнить о графе, встретившем здесь злополучную участь. К сожалению всех, его знавших, а следовательно, и ценивших его достоинства, он скончался чрез шестнадцать дней после Реймского дела. Подробностей же о событиях 1 марта надлежит искать не у меня: я изложил только то, что слышал собственным ухом, видел собственным глазом.
2 марта было еще темно, как мы пришли в Бериобак. Я тотчас явился к прусскому генералу Йорку, командовавшему авангардом Блюхера. Этот отличный полководец говорил со мною по-русски. Получа от него приказание следовать к Лаону и подходя к батальону, у реки Эне мною оставленному, первую отраду встретил я в том, что в самое это время примкнул к нам и остаток 3-го батальона, прибывший из Реймса.
Рассвело. Я увидел храбрых моих друзей, товарищи увидели меня, и все офицеры и солдаты бросились мне навстречу. Слезы радости лились у каждого – и каждый с сердечным умилением вспоминал о том, из какой опасности чудесно избавлен.
«На колени, друзья! – были первые слова мои. – Прежде всего возблагодарим Бога, милосердие Свое нам явившего. Кто прожил 1 марта, тот перестал принадлежать себе, но обратился в неотъемлемую собственность Провидения!»
При душевных излияниях к Царю царствующих тот только не умеет плакать, кто от колыбели до могилы шел по розам; но мы едва вышли из колючего терния, а потому и неудивительно, что рыдания часто прерывали мою ораторию.
Священника с нами не было: я прочел молитву, по окончании которой чистая радость зашумела в воздухе. Воины, прижимаясь сердцем к сердцу, едва верили спасению, столь счастливо над ними совершившемуся. Разделяя восторг этот вместе со всеми и порознь с каждым, я, без сомнения, был в наисчастливейшем положении, но это тем более изнурило мои силы, истощавшиеся до последней степени. Тридцать шесть часов оставался я без сна и пищи – и двадцать из них не переставал действовать всеми способностями души и тела; к тому же от удара в артерию левой руки чувствовал я неимоверную боль, что вместе образовало во мне совершенного мученика. Обоз был впереди, но товарищи мои, вынув из ранцев своих заветный запас, составили для меня превосходный завтрак, подслащенный бутылкой славного шампанского. После этого, под благотворною бдительностью прусского авангарда, решился я дать людям отдых и, воспользовавшись им, отправился в дальнейший путь хотя и в болезненном, однако же в гораздо лучшем состоянии.
Примечания:
[1] Так титуловал он всегда Рязанский полк после сражения при Майнце 28 января 1814 года.
Автор.