К оглавлению
И.Н. Скобелев
«Рассказы русского инвалида»


Оставление Москвы

Бородинская битва всех и каждого из подвизавшихся в ней убедила в возможности обуздать несметного врага, с тяжкими оковами в Россию поспешившего. Поэтому мысль, чтоб мать городов русских Москва могла быть оставлена во власть неприятеля без нового кровопролитного сражения, решительно была чуждой всем воинам и каждому из крестоносцев[1], которые добровольно, отторгнув себя от плуга и мирных занятий, поспешили под общую хоругвь для зашиты любезнейшего отечества. Многие думали, а с ними и я, что скорее реки обратятся против своего течения и ближе быть светопреставлению, нежели горестному пожертвованию Москвою, таившемуся в исполинских замыслах царя и мужей, к славе России благим Провидением упроченных. Прилежный осмотр устраивающихся на Воробьевых горах батарей, передвижение войск с одной позиции на другую, различные приказания и распоряжения к жаркому, как казалось, делу, лично фельдмаршалом в этот день производимые, более утверждали в мнении, что следующий день будет днем торжества и славы русских воинов, за святое дело веры и чести всегда на смерть готовых.

«Здесь, в созерцании Верховного Судии, в лице древней первопрестольной столицы, – говорили богатыри наши, – покажем врагам уменье защищать святые храмы Господни и трон русского царя! Здесь узнают незваные гости, так ли легко овладеть драгоценным, заветным сердцем России – Москвою!» Но между тем, как воины на биваках, готовясь к смертному бою, точили штыки, притупившиеся в Бородинской схватке, на Военном совете решено было иначе...

Во время всей ретирады квартировал я вместе с исправлявшим должность дежурного генерала всех российских армий полковником П.С. Кайсаровым. Возвратясь довольно уже поздно из Военного совета, на который приглашены были первейшие генералы, он приказал мне приготовиться писать. Взяв бумагу и перо, я тотчас уселся; Кайсаров сделал то же, но, углубясь в думу, не говорил ни слова; я не сводил с него глаз. Молчание длилось, наконец он тяжело вздохнул, и слезы градом покатились по лицу его.

– Что с вами сделалось, отец и командир? – с живым участием спросил я его.

– Пишите! – сказал он.

– Я давно готов.

– Пишите: секретно.

– Есть!

«Состоявшимся в Военном совете определением, для спасения России, пожертвовать Москвою...»

С этим вместе бросил я перо и в исступлении закричал из всей мочи:

– Вы шутите, Паисий Сергеевич! Возможно ли это?

– Вооружитесь терпением и продолжайте писать, – сказал мне Кайсаров. – Фельдмаршал дожидается бумаг и не уснет, не подписав их.

Скрепя сердце, кое-как кончили мы рано все, и, к сугубому удивлению моему, Светлейшим подписаны были все повеления, за которыми, отправя по принадлежностям, мы всю ночь напролет не сомкнули глаз. Кайсаров несколько раз принимался оплакивать, разумеется, одну только столицу; я же, признаюсь, в простоте сердца рюмил за всю Россию; мне казалось, что ежели за Москву не полилась кровь рекою, так на что же и кровь-то в жилах нашего брата, солдата...

Сладко сердцу русскому хранить в себе бессмертные имена героев, в столь критическую минуту подавших спасительные мнения свои в Военном совете. Слава дальновидности вашей, мудрые политики, самим Богом вдохновенные! Священные надежды ваши оправдались в полной мере, но вы, беспардонные друзья славы, не хотевшие пережить губительного уничтожения и изъявившие решимость лечь костьми у стен Москвы, вы возродили во мне желание и в горнем мире быть бесконечным вашим ординарцем, чтоб в душевных восхищениях иметь вечное, неистощимое богатство.

Наконец плачевный час приблизился и наступило горестное 2 сентября 1812 года.

Всей свите объявлено, что фельдмаршал поедет чрез Москву с одним только адъютантом; после этого каждый властен был избрать путь по собственному желанию. Меня же, как постоянного спутника, Кайсаров пригласил с собою, и в 8 часов мы отправились.

Нужно ли описывать горесть нашу, взирая на осиротевшую мгновенно Москву? Нужно ли говорить о любопытстве страждущих в неведении о судьбе своей жителей, которые, не постигая сугубой беды, делали нам различные вопросы: «Далеко ли французы? Скоро ли будет сражение?» Они присовокупляли, что многие жители сбираются в предстоящем деле участвовать лично собою, но по неудовлетворительным ответам и по бледным, отчаянным лицам нашим легко бы можно было угадать, в чем дело; но как угадать, что русские Москву оставляют без выстрела?

Проезжая мимо дома княгини Н-кой, в котором хозяйничал гвардии ротмистр С-кий, увидели мы, что он, разбирая достоинства (как после оказалось) столетних вин, лучшие приказал выносить в готовый к отправлению фургон, а прочие пускал чрез окно на мостовую.

– Чем согрешили бедные бутылки? – спросил его Кайсаров.

– Я истребляю вина! – отвечал С-кий, и полдюжины бутылок полетели тою же дорогою вместе со словом: – Не угодно ли подкрепить силы завтраком, который подается?

Хотя аппетит и не был нашим товарищем, но промочить вином запекшееся от крови горло, признаюсь, крайне было кстати. В передней и в зале нашли мы огромные бутылочные батареи; по разбитым стеклам трудно было пройти в гостиную, а из пролитого вина сформировалось сущее болото.

– Слава Богу, что ничего нет легче, как бить бутылки! – сказал С-кий. – А это и делает, что французы не выпьют капли вина предков моих[2].

«Ежели здоровьем дорожат и те люди, которые под колпаком вечно блаженствуют, так нам оно на этот раз преимущественно дорого; а – что ни говорите – вино к доброй физике важная принадлежность», – подумал я. В две минуты весь конвой Главной квартиры, за нами следующий, нагрузился бутылками. Оставя С-кого, поспешили мы в Успенский собор, где рыдающий священник отслужил нам молебен. Тогда Кайсаров заехал проститься с приятелем, который в Бородинском сражении лишился ноги, а я с конвоем отправился по назначению. Обгоняя несколько полков, узнал я, что они, по их мнению, следовали для обхода неприятеля на Звенигородскую дорогу[3]... Солдаты мурлыкали песни, офицеры бодрились, и все спешили, как на званый пир. Пожелав этим защитникам Москвы счастливого пути, чтоб не проболтаться и не изменить порядка, ускакал я вперед. Миновав заставу, я и конвой Главной квартиры спешились, стали на колени, помолились крестам, горящим на золотых маковках Божиих храмов Москвы белокаменной, и, простясь с родною Москвою, пустились по Рязанскому тракту, не видя Божьего света.

В селе Карачарове в 1806 году формировался 26-й егерский полк, в котором состоя на службе я содействовал храброму и благодетельному его шефу (ныне покойному) генерал-майору И.М. Эриксону в устройстве всего внутреннего порядка; за труд этот я облечен был в лестное звание кавалера: я был всемилостивейше пожалован орденом Св. Анны 4-й степени. Этого одного достаточно для того, чтобы село Карачарово сделалось мне на всю жизнь памятным. К довершению удовольствия, квартира мне отведена была у доброго, кроткого и щедрого мешанина. Надобно вам сказать, что повара я не имел и – что и того хуже – частенько недоставало у меня финансов даже и на кусок битого мяса; добрые хозяева видели неутомимые хлопоты мои, видели угнетающий меня недостаток и вызвались давать мне стол за такую цену, за которую, по чести, и пуделя моего досыта накормить было бы мудрено. Я видел ясно, что поступок честных этих людей – плод христианского милосердия. «Гордость не уместна, – шепнул мне желудок, – не отказывайся, при средствах умей быть благодарным, а остальное предоставь Богу». Одобря благой совет неразлучного, а часто и неумолимого этого спутника, без дальней церемонии принял я предложенные три блюда и, дав при разлуке каждому члену доброго семейства взамен ходячей монеты поцелуев по сту, отправился на покой.

«План Кутузова для жителей Москвы остается непроницаемым, а в Карачарове о сдаче матушки белокаменной, вероятно, и понятия не имеют, – думал я. – Поспешим же спасти доброе семейство... Вот минута к благодарности!» Но не тут-то было: у сметливых подмосковцев чутье хорошее – они накануне еще, уложа все свои пожитки, приготовились к походу и с первым появлением ретирующихся полковых обозов, оставя родные кровы, отправились куда глаза глядят.

По беспорядку в доме легко мог я судить о поспешности добрых друзей моих: бочки, кадки, горшки и старое даже платье было разбросано в сенях, избе и горнице. Я осматривал хаос этот с сердечным прискорбием. По влиянию свыше, без сомнения, имел я любопытство обойти не только главное строение, но даже все чуланчики и все коморки; взглянув в одну из них, я крайне удивился, увидя образ Скорбящей Божией Матери в серебряной ризе, второпях, без сомнения, забытый. Судя о предопределении судьбы по разуму предков, я убежден и верю, что без воли Божией не спадет и влас с главы человека. Я отнес прямую причину подстрекавшего меня любопытства к делу Провидения; почему, приложась к святой иконе и взяв ее, я следовал далее[4].

В маленькой деревеньке Жилиной нашел я Светлейшего, расположившегося там на ночлег; некоторые скорописцы и чистописцы, в числе которых был и я, вошли к нему с бумагами.

За столом простой крестьянской избы, углубленный в тяжкую думу, сидел маститый Вождь, на раменах которого тяжелела участь погибшей Москвы и сетующей России. Как орел добычу, так обозревал он карту и, без сомнения, умышлял переход с Рязанской дороги на Калужский тракт; следовательно, в его замыслах формировалась мысль о совершенном истреблении полчищ исполина, всей Европе страшного.

Повеся голову, стояли мы как приговоренные к смерти и, храня могильное молчание, ограничивались одними лишь (до неосторожности, впрочем) тяжкими вздохами; мы не шевелились, но Вождь посреди думы изредка на нас посматривал. «Я и без вас знаю, что положение мое именно то, которому не позавидует и самый последний из русских солдат, – сказал Вождь. – У меня более всех причин и вздыхать, и плакать, но вы не могли придумать ничего хуже, как грустить в лице человека, с именем которого настоящий случай пройдет ряд многих веков и которому, ежели уже бесполезны утешения, еще менее нужны вздохи... Оставьте меня!..»

Не знаю, упредила ли бы ружейная пуля ту поспешность, с какою вылетели мы из избы, но это случилось не совсем счастливо: Н.Н., задев ногою за порог, повалился со всего размаха в сени; я, в надежде перескочить через него, потерял равновесие и ударился в стену лбом, отчего возвратился на бивуак с преузорочною раною, весь в крови. Падение наше произвело суматоху, и на грозном челе спасителя отечества, без сомнения, породило мгновенную улыбку, но для меня роковое 2 сентября 1812 года памятно: оно запечатлено моею кровью!..



Примечания:

[1] Все земское ополчение имело на шапках знамение креста. Автор.

[2] Случай этот поместил я здесь, собственно, потому, чтоб сказать об угощении, какое русские готовили французам. Автор.

[3] Обер-офицеры и нижние чины не знали настоящих причин к движению. Автор.

[4] Эта Св. икона Божией Матери сопутствовала мне во всех походах и опасностях, и, к радости добрых хозяев, я возвратил ее накануне праздника Светлого Христова Воскресения в 1817 году при следовании с Рязанским пехотным полком чрез Москву во Владимир. Автор.


Назад Вперед

Сканирование, оцифровка и редактирование – Вера Крюкова, 2005. Электронная версия выполнена по изданию «1812 год в воспоминаниях, переписке и рассказах современников». – М.: Воениздат, 2001. – 295 с., илл. Текст приводится с сохранением стилистики и грамматики оригинала.

2005, Библиотека интернет-проекта «1812 год».