И.Н. Скобелев
«Солдатская переписка 1812 года»
Письмо XXV.
«Здравствуйте, отец и командир! – сказал нашему генералу подъехавший к полку на походе знакомый адъютант Кутузова. – Поздравляю с прошедшими именинами и знаменитою победою!» «Благодарю, любезный земляк, и радуюсь, что вижу вас после вчерашнего пира, который, без сомнения, не дешево нам стоит», – молвил генерал. «Напротив, наши потери весьма незначительны, – продолжал адъютант. – Убит полковник граф Грабовский, а офицеров и нижних чинов более легкораненых, потому что дело началось и кончилось почти на одних только штыках, а на штыках мы – старые прослесари[1]».
«Можно ли спросить – не о том, конечно, сколько убитых, которых счесть нельзя и не стоит, но – сколько взято французов в плен и какие отбиты трофимы[2]?»
«Извините, ваше превосходительство! Чтоб исчислить все это в настоящее короткое время, не пособит никакая матимачиха[3]. И теперь еще гонят пленных, как стада овец, везут и несут трофимы, как в дождливое лето грибы, а потому дело это окончательно возложено на Вертеля[4], как военного начальника в Смоленске. Но нам предстоит другой, не менее торжественный праздник: вы знаете, что адмирал Чичагов имеет достаточные средства пресечь Наполеону отступление, о чем в ночь еще посланы к нему в разных направлениях три фельдъегеря с повелениями фельдмаршала, которые, если получатся вовремя и исполнятся в точности, – мы будем иметь удовольствие угощать победителя Меропы[5] на русских биваках».
«Солдатскою тюрею», – подхватил генерал. «Помилуйте, – продолжал адъютант, – его же добром, да ему же челом. У нас теперь благодаря успехам оружия и чутью славных донцев отличные парижские повара и, как закром, полная кухня; можем даже позаимствовать и походную его французского величества серебряную посуду, в казацкие фуражные торбы переселившуюся, лишь бы пожаловал да попался в руки, а за нами дело не станет: тотчас изготовим, какое изволит хрюкасе[6], впрочем, я столько убежден в этом событии и полагаю его так верным, как и то, что вы с полком вашим будете сегодня ночевать на снегу в поле, а я – на навозе в коровнике. На станции нет ни одной пустой избы, кроме бывшей квартиры Наполеона, занятой фельдмаршалу; все решительно наполнены умершими, смрадными и умирающими французами. По счастию, горе это утопает в душевной радости, возникшей из превосходнейшего и богатейшего источника, явно предсказывающего нам участь французского императора, долженствующего соединиться с нами, если не душой, так телом, то есть если не собственной персоной, так всей своей армией». «Нельзя ли и нас сделать участниками?» – сказал генерал. «С удовольствием! – отвечал Настругов. Он продолжал: – Из памяти и сердца каждого россиянина-христианина до последнего зевка не изгладится, конечно, манифест 6 июля сего года. Но нельзя не повторить важнейших и, без сомнения, по влиянию свыше помешенных в нем слов: «Дотоль не вложу меча моего во влагалище, доколе не сотру с лица земли врага, дерзнувшего войти в пределы мои... На начинающего Бог!» Это первое.
6 августа сего, 1812 года – когда Смоленскую Божию Матерь при неизбежной опасности выносили из собора к армии по желанию народа, в большом количестве стекшегося, на городской площади отправлен был молебен; и только что священник, читавший св. Евангелие от Луки, успел заключить его словами: «Пребысть же Мариам с нею яко три месяцы и возвратися в дом свой», – в ту же минуту загрохотали убийственные орудия, посыпались ядра, и народ стремглав разбежался, унося с собою последние звуки пастырского слова: «Яко три месяцы и возвратися в дом свой!» Это другое.
Наконец, 6 ноября сего ж самого, 1812 года, следственно, чрез три месяца ровно, Смоленская Божия Матерь внесена в предместье Смоленска, и на другой день с приличествующими почестями водворилась по-прежнему в Смоленском соборе! Теперь положите руку на сердце и скажите, все крещеные люди, все добросовестные образованные христиане! Не видите ли, не чувствуете ли вы движения всесвятой, всеблагой и всесильной десницы Царя царей, всемогущего Бога, определяющего грядущую будущность Александру и Наполеону?»
«Я вас понимаю, Иван Никитич, – подхватил генерал, – и смело вместо вас договариваю: что развращенному только полурусскому, полуфранцузу, следственно, более нежели полускоту, свойственна дерзость, брызнув желчью на священные уста веры, мечтать, что столь очевидные, явные действия творческой воли суть игра слепого, неопределенного случая. Чувства мои, с избытком пораженные удивлением и благоговением, постигая важность торжествующей религии, решительно согласны с вашими, любезный земляк, и после свершившегося слова Бога исполнятся без сомнения слова и царя – помазанника Его».
«Ура! Отец и командир! Честь и слава сердцу вашему!» – прокричал Настругов – и исчез. Генерал тоже уехал вперед, а мы версты две прошли, не молвя и двух слов. «Эк он нас ошеломил! – сказал наконец Ручкин. – Признаться, ребята: уж при экой оказии незачем и в книгах рыться. Думай и передумывай, а дело, столь ясное, святое, как-нибудь не сделается! Евангелие-то, Бог ведает, когда с Неба сошло, а случилось это ведь теперь только; так тут одному богоотступнику придет блажь в голову, а нам толковать не о чем, кроме того, что помолиться Господу Богу, сподобившему нас дожить до такого явления!» Все мы сняли кивера, перекрестились и от всей души поблагодарили Царя Небесного! Вслед за сим Скородумов дернул рожок, Алексеев дал голос, песенники подхватили и отваляли бравую скоморошную новую песню: «За горами, за долами Бонапарте с плясунами!»
Примечания: