И.Н. Скобелев
«Солдатская переписка 1812 года»
Письмо XXIV.
У гвардии Кутузов лишь слез с коня да сел у огонька на барабан – и облепили старика генералы, штаб- и обер-офицеры, все гвардейские солдаты; и я под шумок приютился туда же. Спаситель Отечества (как стали называть его все, большие и малые), оконча благодарность к разным окружающим его лицам, молвил: «За все последствия, столь счастливые и блестящие, после Бога, обязаны мы геройской твердости государя императора: примера еще не было в историях держав, чтоб кто-либо предупредил равномерно постоянным (и выше человека поставившим его) самоотвержением». Речь сию перервал казачий полковник Лазарев, привезший от атамана Платова какой-то маршальский жезл, у неприятеля отбитый, который радости не прибавил, но разговор переменил.
«Вот минута, в которую армия Благословенного Александра точь-в-точь подобна торжествующему ополчению Димитрия Донского на Куликовом поле!» – сказал генерал Лавров; с сим вместе «ура!» огласилось в гвардии, «ура!» пронеслось по всей армии, «ура!» повторилось на всех пикетах, во всех обозах и, переливаясь от одного к другому русскому, отозвалось и в передовых сторожевых полках.
Если ты не знаешь, что такое Куликово поле, что Димитрий Донской и Мамай, царь татарский, то попроси растолковать себе соборного протопопа; ныне их всему учат, а нас, брат, с этой сладкой русской былью давно уже познакомил генерал, который если послужит в полку еще год-другой, так можно отвечать, что солдаты будут ведать, кто когда завоевал Царьград и сколько лет греки страдают в неволе, не имея власти в собственных женах, чем хотел было Бонапарт обездолить и нас грешных!
Час битый гремело «ура!», шапки гвардейских солдат взлетали к облакам; на лице каждого русского словно напечатано было: «Христос воскресе!» Весело! мило!
«Да о чем же из глаз слезы ручьем текут и у фельдмаршала, и у нас?» – спросил я у гвардейского унтер-офицера, аршина в три ростом, который, рыдая, всхлипывал. «Хорош ты, если не плачешь, мокрая курица! – сказал мне великан (кинув взор к своему тесаку, с которым равнялась моя голова, которую я нарочно опрокинул назад, чтоб он увидел мои слезы и не дал туза!). – Ты слышишь, что речь зашла о святой старине, – продолжал великан. – Не мы первые спасаем Русь. Покойные деды и прадеды наши не хуже нас управлялись и с дикою чудью, и с заморскою сволочью, а не так – где бы нам быть на белом свете? Свое родное дорого, ты, видно, забыл, как Москву-то отдавали?» Тут, брат, так схватило за живот и такой задало трезвон душе и сердцу, что и небо с овчинку показалось. С последним словом схватил великан горсть земли пополам со снегом и, целуя ее, примолвил: «Вот она, матушка Русская земля, холодна – да своя родная! Не надо мне и царских палат за морем, не тронь моей курной избы! Я – русский и счастливее быть не хочу...» Но кончить всю речь его – и язык бы не поворотился.
«Ведь дернула же меня нелегкая завести с пострелом разговор», – думал я. Голос, как сатана, из бочки лезет, весь затрясся великан, на глазах у него вместо слез кровь выступила, ну так, что во мне все жилки затрепетали, того и гляжу, что вместо француза скорчит он в три погибели меня горе-горького; по счастью, Светлейший встал, великан оборотился в ту сторону, а я, поджавши хвост, ну-тка к своему ранцу без оглядки и... насилу опомнился: уж весела была беседа! Есть чем помянуть чадушку – демон сущий, прости Господи! Ну сохрани, Царица Небесная, коли б и французы-то этакие же были!