А. Ю. Андреев «1812 ГОД В ИСТОРИИ МОСКОВСКОГО УНИВЕРСИТЕТА»
Университет готовится к отъезду 18 июля, в последний день своего пребывания в Москве, император давал прощальную аудиенцию Ростопчину. На его вопрос, как должен поступать московский главнокомандующий при тех или иных обстоятельствах, государь ответил: «Я даю вам полную власть действовать, как сочтете нужным. Как можно предвидеть в настоящее время, что может случиться? Я полагаюсь на вас»[42]. Таким образом, Ростопчин получил от императора все полномочия, необходимые ему для спасения, в случае опасности, жителей и городского имущества. Конечно, в середине июля неизбежность эвакуации Москвы еще трудно было себе представить, однако государь дал графу ясное приказание подготовить к вывозу и отправить из столицы некоторые исторические памятники и сокровища российской казны. Чтобы понять, почему распоряжение о вывозе ценностей, полученное от императора в середине июля, Ростопчин начал исполнять только в середине августа, в обстановке паники и начинавшегося хаоса, необходимо еще раз остановиться на характерных чертах поведения нового московского главнокомандующего. «Афишки» Ростопчина, предназначенные, по его собственному признанию, для «занятия и развлечения умов в народе», в глазах простых горожан служили как бы официальными образцами того, что следует думать о войне, французах и обороне Москвы. 1 июля, вскоре по получении известий о начале войны вышло знаменитое послание, где граф от имени Карнюшки Чихирина, который «выпив лишний крючок на тычке, слышал, что будто Бонапарт хочет идти на Москву, рассердился и разругал всех французов скверными словами», предлагает москвичам такое отношение Наполеону и его армии: «Полно тебе фиглярить: ведь солдаты–то твои карлики да щегольки; ни тулупа, ни малахая, ни онуча, не наденут. Ну, где им русское житье–бытье вынести? От капусты раздует, от каши перелопаются, от щей задохнутся, а которые в зиму–то и останутся, так крещенские морозы поморят.»[43] Оставаясь верным своему старому литературному стилю, главнокомандующий, разумеется, в своих произведениях не мог и мысли допустить, что такие французы займут Москву. В его афишках литературный образ «карликов и щеголей», сатирически использованный им еще до войны, представал как истинный портрет французов, с которыми приходилось сражаться русской армии. Это смещало все оценки, совершенно не соответствовуя реальным обстоятельствам и степени опасности. Даже 30 августа, за два дня до вступления Наполеона в город, Ростопчин не нашел ничего лучшего, как толковать народу: «Вы, братцы, не смотрите на то что присутственные места закрыли: дела прибрать надобно; а мы своим судом с злодеем разберемся! Когда до дела дойдет, мне надобно молодцов и городских и деревенских; я клич кликну дни за два; а теперь не надо, я и молчу. Хорошо с топором, недурно с рогатиной, а всего лучше вилы–тройчатки: француз не тяжеле снопа ржаного.»[44] Неудивительно, что подобные «афишки» приводили москвичей в недоумение, заставляли колебаться между страхом и надеждой. Возможно, такая позиция Ростопчина действительно основывалась на его твердой уверенности в сохранении Москвы. Так или иначе, желая оставаться последовательным в глазах москвичей, граф не мог форсировать эвакуацию московских ценностей. Даже после взятия Смоленска, когда «ворота к Москве оказались открыты», и многие москвичи стремились выехать из города, граф ни мало этому не способствовал, а скорее препятствовал, обвиняя таких жителей в трусости и давая торжественные клятвы, что «злодей в Москве не будет». Между тем, отвечая императору на вопросы по поводу вывоза вещей, от пишет (10 августа), что приготовляет под рукою все, что нужно, однако «ничего не начнет вывозить отсюда, пока неприятель не будет в Вязьме или на подобном расстоянии.»[45] Приготовления Ростопчина сводились к тому, что начиная с 15 августа все крестьянские подводы были призваны им по казенной надобности и доставлялись в Москву. За вторую половину августа общее число реквизированных государством подвод составило, по словам графа, 52 тыс. лошадей, что привело к резкому увеличению платы за частные перевозки: в конце августа за выезд из Москвы на расстояние в 240 верст платили до 800 руб. Естественно, такая плата была доступна далеко не всем, и многие из несчастных жителей отправлялись в путь пешком. 18 августа в очередном послании Ростопчин сообщал, что неприятель стоит перед Вязьмой, и в тот же день им, наконец, были сделаны первые распоряжения по поводу эвакуации государственных учреждений из Москвы. Таким образом, на вывоз всех ценностей оказалось отпущено чуть менее двух недель. В записках Ростопчина мы находим хвастливое перечисление всего, что успели вывезти за эти дни, но нет даже упоминания о потерянных сокровищах Московского университета. Между тем, приказ о подготовке к отъезду пришел туда также 18 августа, и ему предшествовали драматические события, составившие пролог к дальнейшей истории несчастий университета. Известие о падении Смоленска оказало на москвичей самое решительное действие, и многие начали готовиться к отъезду. Возможно, предчувствие скорого отъезда, или какие–то другие соображения, подвигли попечителя Московского университета П.И.Голенищева–Кутузова, человека небогатого и постоянно нуждающегося в деньгах, на из ряда вон выходившее распоряжение. 13 августа, во вторник, он прислал ректору И.А.Гейму записку, в которой предписал передать ему из университетской казны тысячу рублей «для некоторого особого, известного ему употребления». На следующий день Гейм отправился домой к попечителю, прося отменить это решение. Разумные доводы, которые приводил Гейм, сводились к следующему: во–первых, по университетскому Уставу, в период между заседаниями правления, которые проходили по пятницам, ректор располагал суммой не превышающей сто рублей, и для выдачи больших денег требовалось решение правления, куда попечитель и должен был отправить свой запрос; во–вторых, университетская казна была расстроена недавними закупками типографской бумаги на следующий год, и новые поступления могли начаться не ранее начала нового учебного года. Меняющиеся военные обстоятельства усугубляли положение и требовали беречь казну. К тому же для ходатайства денежных средств, попечитель должен был представить предписание министра народного просвещения.
Кутузов, вспыльчивый и необузданный человек, едва выслушал возражения Гейма и продолжал настаивать, говоря что имеет такое предписание и угрожая жаловаться министру. Просьбу Гейма дать делу законный ход он воспринял как прямой отказ и «бунт». Когда на следующий день, 15 августа, ректор изложил по его требованию отказ в письменном виде, Голенищев–Кутузов тут же отправляет в Петербург к министру Разумовскому отношение, в котором всячески раздувает якобы полученное им от ректора «оскорбление». Главное преступление ректора в данном случае — неповиновение, и «ежели таковый пример дерзости и неповиновения, соделавшийся в университете гласным и могущий и других возбудить в подобным сему поступкам, останется ненаказанным, то я при нынешний обстоятельствах не могу ответствовать ни за благоустройство, ни за целость всех вверенных мне учебных заведений.» При этом Кутузов прибегает к своему излюбленному приему и тут же просит увольнения от звания попечителя, «коим я остаться не могу, когда дерзкий подчиненный, ополчахся противу вверенной мне власти, останется за то ненаказанным»[46]. Однако одновременно ему необходимо было оправдать перед министром запрос крупной суммы, для чего он приводит такой «странный» повод: военные обстоятельства требуют теперь быстрых сношений с директорами училищ входящих в округ губерний, что якобы невозможно по обычной почте и предполагает отправление эстафет (особенно трогательно выглядит его намерение посылать эстафеты в Смоленскую губернию, к этому времени почти целиком занятую французами). К тому же больших расходов потребуют, по его мнению, возможный вывоз из Москвы университетских музейных ценностей (неясно, почему эти расходы не может нести правление). К чести графа А.К.Разумовского отметим, что он ничуть не усомнился в правоте ректора, которому вполне доверял еще со времени своего попечительства. В ответном письме он целиком оправдывает его действия, отвергает идею «эстафет» и пишет, что «укладку принадлежащих университету музеев, по изъяснению вашему требующую больших сумм, не прежде начать должно, как по получении в надобности того отзыва главнокомандующего в Москве, но и в то время из кабинетов сих надобно убирать только драгоценнейшее, ибо всего отправить не будет никакой возможности». В конце министр замечает, если «вы будете непосредственно просить Его Императорское Величество об увольнении вас от звания попечителя, то на сие я не могу ничего иного сказать, как только, что сие остается в вашей воле.»[47] Ответ Разумовского был отправлен из Петербурга 22 августа, и сопоставление дат позволяет нам сделать весьма существенное для характеристики ситуации замечание. Если министр незамедлительно отвечал на получаемые из Москвы письма, то следовательно, почта в середине августа 1812 года шла из Москвы в Петербург 7 дней, т.е. со значительной задержкой, объясняемой военным временем (обычно правительственные курьеры достигали северной столицы за трое суток, фельдъегеря мчались еще быстрее). Таким образом, между отправлением запроса попечителя к министру и получением от него ответа, должно было пройти около двух недель. Поскольку приготовления к отъезду университета начались 18 августа, а Москва была занята 2 сентября, то очевиден вывод: ни одно из писем Разумовского к попечителю, содержащих распоряжения, связанные с эвакуацией университета, не было получено в Москве адресатом, в лучшем случае они догоняли его в Ярославле или Костроме[48]. Министр физически не мог влиять на развитие ситуации вокруг университета в Москве, но одновременно лишена была смысла и всякая апелляция Голенищева–Кутузова к Разумовскому в его конфликте с ректором или с московским главнокомандующим, чего попечитель никак понять не мог или делал вид, что не понимает. После визита Гейма к попечителю события развивались следующим образом. 16 августа в пятницу как обычно состоялось заседание правления. По календарю на следующий день должен был начаться новый учебный год, но в той обстановке никто и не помышлял о занятиях. Вместе с ректором правление ожидало от попечителя возобновления его притязаний, однако от того не поступало никаких новых требований, ни письменных, ни устных. Существовала слабая надежда, что тот успокоился и опасность миновала, но это совершенно не соответствовало характеру попечителя. И действительно, получив приказ главнокомандующего о подготовке университета к отъезду, Кутузов немедленно сообразил, какие новые средства давления на непослушного ректора ему предоставлены. С присущей ему торопливостью попечитель собирает экстренное заседание правления в воскресенье 18 августа. Заседание открылось чтением отношения Ростопчина к попечителю Московского университета. В нем говорилось, что тому следует «денежную казну, вещи, дела и бумаги укладывать и приготовлять к свозу, буде надобность того востребовала», для чего предлагалось исчислить число лошадей, необходимых при переезде, «умеряя впрочем оное сколько возможно». Затем правление выслушало письменное предложение попечителя, в котором он требовал немедленно выполнить распоряжение главнокомандующего и выдать ему, попечителю, на руки 2000 рублей из университетской казны. Предложение заканчивалось открытой угрозой: «За должное почитаю при сем также правление изъяснить, что ежели бы при толь нужных обстоятельствах кто–либо возомнил делать каковые–либо в сих распоряжениях остановки или противу моих предписаний возражения, о таковых вынужден буду донести господину главнокомандующему немедленно и просить его, чтобы он по данной ему власти обратил на таковых всю строгость воинских и гражданских узаконений.» Неслыханность тона и угроз нового предложения, с которым попечитель обращался к правлению, удвоение запрашиваемой суммы, которая и без того тяжко ударяла по материальному положению университета, произвело значительный эффект. «Оно все правление так поразило, – писал на следующий день Гейм, – что все члены остались несколько минут в глубочайшем молчании, после которого г. Чеботарев, как бессменный заседатель, и я осмелились с подобаемым к начальству почтением сделать некоторые представления». Гейм и Чеботарев конечно еще раз указали на незаконность требований попечителя, нарушающих принципы университетской автономии, на расстроенное состояние казны университета и т.д. Впрочем, согласно Кутузову, ректор отвечал ему, что «не обязан без предписаний министра, ни графа Ростопчина, ни приказаний попечителя исполнить». Даже если Кутузов передает слова Гейма без искажений, обратим внимание, что ректор был здесь совершенно прав, поскольку одним из основных достижений устава 1804 года было установление независимости университета от попечителя и московских властей, которые не имели права вмешиваться в его хозяйственную и учебную жизнь, зависящую только от решений правления. Конфликты между ними разрешались на уровне министра народного просвещения. Однако у Кутузова на этот счет явно была иная точка зрения. Попечитель громогласно заявил, что имеет право не только тысячу рублей, но и десять тысяч взять из университетской суммы, не отдавая об употреблении никому отчета, кроме министра. Все более раздражаясь, попечитель кричал: «Это бунт — вы не хотите слушать главнокомандующего!», хотя правление и уверяло его, что распоряжение Ростопчина будет выполнено, для чего ими был образован особый комитет из профессоров всех факультетов. «А как потом попечитель прибавил, — пишет Гейм, — что он тотчас поедет к графу и донесет о нас и особливо о мне, и что мы бунтовщики, то чтобы не сделаться несчастными , ибо он бы был в состоянии представить графу, будто не хотели исполнить его предписания, принуждены были сделать определение выдать г. попечителю 2000 руб. на известные ему употребления.»[49] Оценим «искусство», с которым П.И.Голенищев–Кутузов сумел победить правление. Во–первых, ему удалось соединить никак друг с другом не связанные вопросы: о выдаче ему денег и о подготовке университетского имущества к вывозу из Москвы. Тем самым отказ выполнить первое требование автоматически приравнивался и к отказу от второго, т.е. к невыполнению распоряжения Ростопчина. Во–вторых, еще более тонкой выглядит игра Кутузова, связанная с угрозами донести главнокомандующему о бунте в университете и арестовать некоторых профессоров. С одной стороны, мы помним, что Ростопчин смотрел на университет как на гнездо «якобинцев», что высказывал и его попечителю (в частном письме Разумовскому 19 августа Кутузов говорит: «Здешний главнокомандующий в словесном со мною объяснении сказал мне, что он некоторых из гг. профессоров подозревает быть напоенными духом неповиновения и якобинством! сии были точные его выражения»). С другой стороны, сам Голенищев–Кутузов выглядел в глазах Ростопчина крупным заговорщиком, «иллюминатом», что относилось не только к его университетской, но и сенаторской деятельности. Много лет спустя описывая подробности «заговора мартинистов», с которыми он боролся в Москве в 1812 году, Ростопчин подчеркнул, что особая опасность исходила из Сената, где трое сенаторов принадлежали к обществу мартинистов, в том числе «Кутузов, племянник фельдмаршала,– личность крайне пошлая, стихотворец, пьяница, погрязший в долгах, доносчик и склонный по личным вкусам быть шпионом и говоруном своей секты.» Заговорщики, вопреки приказу о переезде Сената, «намеревались уговорить своих товарищей не покидать Москвы, окрашивая такой поступок в чувство долга и в самопожертвование для отечества, по примеру римских сенаторов во время вступления галлов в Рим. Но намерение их состояло в том, чтобы оставшись, играть роль при Наполеоне, который воспользовался бы ими для своих целей». Значит, по мнению графа, «преступные замыслы» Голенищева–Кутузова заключались в том, чтобы остаться в Москве и перейти на сторону Наполеона. Теперь же попечитель, представляя ему в качестве бунтовщиков профессоров университета, мог обвинить их в том же самом: невыполнении приказа главнокомандующего и измене в пользу французов, что вызвало бы незамедлительную и жесткую реакцию графа. 19 августа, подводя итоги конфликту, из Москвы полетели два письма — торжествующее от Голенищева-Кутузова, в котором он, между прочим, обещал дать отчет об расходовании полученных денег, но так его никогда и не представил, и жалобное - от Гейма, которое тот адресовал на имя директора департамента Мартынова, но которое было очевидно предназначено для показа Разумовскому. В этом, уже цитированном нами письме ректор подробно излагал все обстоятельства конфликта и просил министра издать специальное распоряжение, как–то ограничивающее попечителей в употреблении денежных сумм университета. В свою очередь Кутузов требовал от Разумовского полномочий, которые бы позволяли ему немедленно, не запрашивая Петербург, «отрешать от должности любого из его подчиненных». Эта печальная история еще раз продемонстрировала слабость «ученой республики», которая, несмотря на все демократические положения устава, так и не смогла в критические минуты добиться его выполнения, и должна была уступить грубому нажиму такого попечителя, как Голенищев–Кутузов, мыслившего себя непосредственным начальником всех членов университета и требовавшего выполнения всех своих распоряжений. Следствием явилось опустошение казны университета, а это предвещало большие трудности в свете возможной его эвакуации из Москвы. Итак, начиная с 18 августа шла подготовка университета к отъезду. Вопрос, куда и каким образом отправится университет, занимал всех его служащих, но как мы увидим, и здесь проявились серьезные разногласия с начальством. Еще на воскресном заседании правления, в соответствии с представлением Ростопчина, было решено определить необходимое число подвод для эвакуации университета, причем попечитель настаивал, чтобы это было сделано как можно скорее, уверяя, что «правительство скоро потребует подобных списков». 21 августа такой список был составлен, в нем правление требовало около 200 лошадей. Соразмеряя их количество с потребностями других ведомств, заметим, что это было довольно скромное требование (например, Военной коллегии требовалось для выезда тысяча подвод), и их, наверное, можно было найти среди собранных главнокомандующим (если ему верить) 52 тыс. лошадей. Однако, как и предсказывали умудренные опытом университетские чиновники, никакой список от университета востребован не был, а 22 августа последовало новое распоряжение Ростопчина, свидетельствующее, насколько он был далек от беспокойства за судьбу университета. «Приготовлять к отправлению, – пишет он, – следует самые только дорогие и значащие вещи, а прочие оставить до времени, так как и воспитанников, коих отправить можно будет после.»[50]
Тем временем московские ученые собирались в дорогу. Укладывались ящики с наиболее ценными музейными экспонатами и приборами, но их судьба оставалась неясна, потому что никаких конкретных распоряжений о лошадях и подводах пока не поступало. Профессора Л.А.Цветаев и А.В.Болдырев воспользовались возможностью отправиться в Казань вместе с другими учебными учреждениями, где они преподавали. М.Т.Каченовский и В.М.Котельницкий уехали вдвоем в Тамбов. А профессор физики П.И.Страхов не торопился с отъездом. Он выбрал и упаковал самые нужные машины и инструменты из физического кабинета, однако его мучила болезнь, и он склонялся к тому, чтобы остаться в своей квартире, а не странствовать в полной неизвестности без денег и пристанища. Похожие настроения были у ректора Гейма, его также томили недобрые предчувствия. День ото дня жизнь в Москве становилась все тревожнее. Перед нами университетский благородный пансион: его воспитанники еще недавно резвились в рощах возле Петровского дворца и воображали, как будут сражаться со злодеями–французами, если те придут в их лагерь. С 15 августа у них должны начаться занятия, но никто из их товарищей в Москву не возвращался, а наоборот, уезжали те, кто жил в городе. «Классы не начинались; все у нас мало–по–малу редело; мы ничем не занимались; никто почти за нами не смотрел. Странное было наше положение: мы были оставлены почти на собственный произвол. Пользуясь этим, мы часто расхаживали по городу. Народ волновался; беспрерывно доходили до нас слухи о народных неистовствах. Прогулка по улицам становилась небезопасною... Преследовали иностранцев; доставалось и русским, если подслушивали, что они говорят на иностранном языке. Один из наших надзирателей, из русских, также был остановлен на улице, но отделался одним страхом.»[51] Наконец, в пансионе осталось всего семь воспитанников, остальных разобрали родные и отвезли по семьям. Инспектор А.А.Прокопович–Антонский решил отправить детей в Петербург, но вдруг отменил решение, узнав по слухам, что дорога туда небезопасна и на город также наступают французы. «Вещи, уложенные в повозку, опять были снесены на прежнее место, лошадей отпустили, и стали мы дожидаться своей участи. Я предвидел что–то неприятное, но не мог сообразить, что могло бы с нами случиться»[52]. Между тем, Антонский простился с ребятами и уехал в деревню. Пансион опустел, в нем не осталось ни одного надзирателя. Радовавшиеся свободе дети бегали по городу и удивлялись наступавшей там пустоте. Перелом в настроении остававшихся еще жителей, при котором их страх и неуверенность перешли в массовое бегство, наступил в те часы, когда в Москву пришли первые известия о Бородинской битве. Краткая радость о одержанной по слухам победе наших войск быстро сменилось осознанием того, что армия продолжает отступать и Москву удержать нельзя. Почти одновременно с этим в город въезжали подводы с тысячами раненых. На окраинах города была слышна пушечная канонада. Тем не менее, тон «афишек» Ростопчина оставался прежним, будто бы он и мысли не допускал об оставлении города. «Сила наша многочисленна и готова положить живот, защищая отечество, не пустить злодея в Москву, – пишет он 30 августа, призывая всех собраться на Трех Горах. – Я буду с вами, и вместе истребим злодея.»[53] В результате на это место постепенно стекалась толпа, изрядно пьяная, благодаря открывшимся дверям кабаков, вооруженная дрянными ружьями старинных образцов (которые, по распоряжению главнокомандующего выдавались всем желающим из московского арсенала) и воинственно настроенная. Вскоре эти люди стали представлять серьезную угрозу для мирных жителей, среди них возникали замыслы массовых грабежей и погромов в пустеющей Москве. Именно от этой толпы в конечном итоге пришлось спасаться самому графу, для отвлечения ее, как известно, он и выдал на расправу купеческого сына Верещагина. (Вспомним красочное описание этой сцены в романе Л.Н.Толстого «Война и мир»).
Начиная с этого момента каждый из университетских чиновников уже понимал, что спасаться нужно своими силами, не дожидаясь распоряжений властей. М.П.Третьяков 28 августа сам разыскивает крестьянина, который согласен отвести его в Коломну, причем всего за 38 руб. Эконом благородного пансиона Болотов, которому было поручено отвезти оставшихся воспитанников во Владимир, хлопочет о собственном отъезде и отправляет детей самостоятельно искать лошадей; каким–то чудом те покупают пару за 80 руб. Пример Антонского, заранее уехавшего из Москвы и бросившего пансионеров на попечение всего лишь одного чиновника, показывает, что в эти часы многие люди, облеченные властью, думали прежде всего о собственной судьбе, перекладывая всю ответственность за эвакуацию на подчиненных. В полной мере это относится и к попечителю университета П.И.Голенищеву-Кутузову. Днем 29 августа он разговаривает с Ростопчиным и получает, наконец, от него распоряжение отправить университет из Москвы. Граф объявляет, что не может выделить университету более ста лошадей, из которых семьдесят он может прислать завтра для погрузки ценностей, а на тридцати остальных должны потом уехать профессора и казеннокоштные воспитанники. К зданию университета Ростопчин обещает приставить караул. Удовлетворившись услышанным и вовсе не желая предпринять собственных усилий для выполнения этих распоряжений, попечитель спешит уехать из Москвы. Утром 30 августа он пишет последние инструкции для ректора Гейма и даже отправляет рапорт в Петербург министру народного просвещения о якобы завершенной им эвакуации университета, а затем, не простившись с профессорами, покидает город. Однако отъезд университета происходил совсем не так, как предполагал попечитель, и в том была немалая доля его вины. В пятом часу утра 30 августа, в то же время, когда карета уносила из Москвы Голенищева–Кутузова, со двора на Моховой выезжал обоз, нагруженный отобранными к отправке университетскими ценностями. На телегах расположили 42 ящика с музейными экспонатами, книгами, инструментами и приборами. Среди них были «один ящик с драгоценными каменьями, 14 ящиков с раковинами кольцеобразных, ракообразных и звездоподобных; 3 ящика с редкими книгами из Демидовской библиотеки, 3 ящика с минералами и 3 ящика с бумагами Общества Испытателей Природы»; 1 ящик с золотыми и серебряными медалями и монетами, 3 ящика с библиотечными книгами (уникальная серия Scriptora Byzantini с французским королевским гербом и две греческие рукописи Montfaucon Antiquites expliqué es и Museum Clementium), 1 ящик с церковной утварью, 5 ящиков из ботанического собрания профессора Гофмана, 5 ящиков с физическими инструментами, 2 ящика с серебром и дорогими вещами благородного пансиона, 1 ящик с серебром академической гимназии при университете, 2 ящика с хирургическими инструментами. Сопровождали обоз профессора М.М.Гаврилов и Г.И.Фишер фон Вальдгейм, директор университетского музея, с ними было несколько солдат. Погрузка вещей происходила в спешке, бесконтрольно, иначе нельзя объяснить, как в сенях оказалась забыта уже упакованная большая электрическая машина из физического кабинета. Более того, факты показывают, что профессора находились в полном неведении относительно собственной участи и не знали о том, что накануне Ростопчин уже приказал попечителю распорядиться об отправке ректора, студентов и университетской казны. Один из очевидцев вспоминает, что после погрузки часть лошадей, присланных Ростопчиным, была отправлена обратно «за ненадобностью»[54], и действительно в обозе было только 52 подводы вместо 70, о которых говорил Ростопчин. На отосланные назад телеги, конечно, можно было бы посадить казеннокоштных студентов, пансионеров, гимназистов, прочих членов университета, если бы было известно решение о полном отъезде университета, принятое накануне. Это избавило бы университет от многих пережитых им впоследствии несчастий. Однако днем 30 августа, когда Гейм получил последнюю инструкцию попечителя, лошадей уже отпустили, а новых было взять неоткуда. Ректор поспешил к дому Кутузова, но там ему объявили, что тот выехал из Москвы. Известия о необходимости немедленного отъезда и об исчезновении попечителя повергли оставшихся профессоров в полную растерянность. Рассказывая об этом своим товарищам, Гейм уже понимал, что новых подвод не будет. Дело в том, что сразу же от дома попечителя он помчался к гражданскому губернатору Обрескову, но тот сказал ему, что теперь свободных лошадей нет и чтобы он зашел завтра. На следующий день, в субботу 31 августа Гейм с утра отправился снова искать гражданского губернатору, которого застал у Ростопчина. Проведя в приемной несколько часов, он дождался выхода главнокомандующего. Граф мельком просмотрел переданные ему письма попечителя, пообещал, что все здания будут под охраной, но на просьбу Гейма о подводах, ответил твердым отказом. Это же подтвердил и Обресков, который впрочем, памятуя о дружбе с Геймом, просил его заехать попозже. Но и в 5 часу, когда ректор еще раз приехал к нему, он получил прежний ответ. Вечером ректор открывает последнее заседание правления, на котором профессора единодушно решают, что поскольку выполнить предписание попечителя нет никакой возможности, то они остаются вместе с учениками и студентами в Москве. «Мы не получим лошадей! Мы остаемся в Москве и должны принять участие в предстоящих страшных событиях, – записывает в 8 часов вечера обучавшийся в Московском университете студент из Финляндии Густав Эрстрем в своем дневнике. – Час тому назад я пошел к ректору Гейму. Я нашел его в окружении массы людей, на лицах которых был написан большей частью испуг. расположение духа самого Гейма представляло смешение спокойствия с волнением. «Мы остаемся здесь, –произнес он, увидя меня. – Нам совсем не дают лошадей. Всех забрал сенат. Для нас ничего не осталось. Генерал–губернатор Москвы забыл про университет.»[55] Что заставило профессоров принять именно такое решение, а не попытаться, например, своими силами выбраться из города? (Впрочем, 31 августа это было уже необычайно сложно: Гейм писал, что за пару лошадей до Владимира с него требовали 300 рублей). Как представляется, здесь действовали несколько соображений: помимо неясной военной обстановки, противоречивых слухов, слабой надежды, что Москва не будет сдана, играло роль и сознание ответственности за остающиеся в университете научные и культурные ценности. В выборе между далекими пока французами и вооруженными толпами, собиравшимися по призыву Ростопчина на Трех Горах и готовившихся грабить пустеющий город, большей для университета казалось опасность, исходящая от последних. За примерами далеко ходить не надо было: на глазах слабела дисциплина даже среди университетских сторожей (разумеется, никакой караул от Ростопчина не прибыл), и те переставали слушаться ректора. Но одновременно профессора понимали еще и то, что узнав о невыполнении его распоряжений об отъезде, Голенищев–Кутузов наверняка обвинит их в измене. Настроение ученых резко изменилось поздно вечером 31 августа. Уже закончилась вечерня, когда к зданию университета подъехал всадник. Это был неожиданно прибывший из армии молодой профессор Грузинов. Он объяснил товарищам действительную расстановку сил: Наполеон в Вяземах и завтра может быть в городе, у наших — потери, тысячи раненных, оборонять Москву нет никакой возможности, чем бы там ни клялся Ростопчин. Грузинов убедил своих друзей как можно скорее покинуть Москву. Теперь даже профессор Страхов собирался в дорогу, но как? Рано утром 1 сентября Гейм в третий раз наудачу отправляется к Обрескову, и вдруг... «Сколько тебе надобно лошадей, Иван Андреевич», – спросил губернатор. «Тридцать», – отвечал Гейм. «Никак невозможно; если хочешь, 15 бери; более по чести дать не могу, да и то, возьми их в сию же минуту». «Лошадей привели в 12 часов, –пишет Гейм в донесении попечителю. – Распорядивши все кое–как, мы отправились после обеда в 5 часов. Не подумайте, чтобы мы снабдили себя всем нужным. Это было невозможно, ибо все лавки были уже в субботу заперты, а в воскресенье даже и нельзя было найти куска хлеба. Мы едва могли убраться сами, ибо беспорядки в Москве начали уже обнаруживаться.»[56] «Судьба! Судьба!.. мы спасены... – едва сдерживает свои чувства Эрстрем (запись от 1 сентября, 3 час пополудни). – В 12 часов пришло распоряжение ректора Гейма готовиться к отъезду. Университет получил 15 лошадей! Пять потребны были для университетской казны и сопровождающих. Десять оставалось для студентов и гимназистов. Нас не более 30, т.е. по 3 человека на подводу. Лишь самые ценные книги и кое–что из одежды мы можем взять с собой. Все прочее – книги, платье, другие вещи – мы оставляем в сундуках... Лошади прибыли. «Быстрее, быстрее!»– раздаются крики во дворе».[57] Таким образом, в пятом часу дня 1 сентября отправляется в путь второй университетский обоз. На его пятнадцати подводах уезжают профессора Гейм, Страхов, Брянцев, Гофман, Рейнгард, Рейсс, Чеботарев, адъюнкт Перелогов, доктор Ромодановский, секретарь правления Тимонов, казначей Лазарев, под присмотром кандидата Каменецкого (любимца Гейма) находятся 30 казеннокоштных студентов и учеников. Их провожают оставшиеся для присмотра за зданиями университета экзекутор Артемьев, его помощник Янковский, смотритель музея Ришар, а также профессор Штельцер. У этого человека особая судьба, рассказ о ней еще впереди.
[42] Попов А.Н. Указ.соч. Кн.3. С.17. [43] Ростопчин Ф.В. Указ.соч. С.209. [44] Там же. С.218. [45] Попов А.Н. Указ.соч. Кн.3. С.18. [46] Военский К. Московский университет и С.-Петербургский учебный округ в 1812 году. Спб., 1912. С.5. [47] Там же. С.8. [48] И действительно, процитированное письмо Разумовского, сперва затерялось на почте и было получено Кутузовым только 17 сентября, а другие письма еще позже, 30 сентября - см. подлинники писем, где были проставлены даты их получения: ОР ИРЛИ. Ф.413. Оп.1. Ед.хр..9. [49] Военский К. Указ.соч.. С.14. [50] Там же. С.17. [51] Сафонович В.А. Воспоминания // Русский архив. 1903. Кн.1. С.126. [52] Там же. С.128. [53] Ростопчин Ф.В. Указ.соч. С.218. [54] Третьяков М.П. Указ. соч. С.317. [55] Эрстрем Э.Г. "Для меня и моих друзей" // Наше наследие. 1991. №5. С.74. [56] Военский К. Указ. соч. С.32. [57] Эрстрем Э.Г. Указ.соч. С.75. © 1998-2000, Андреев А.Ю. Книга издается в рамках интернет-проекта «1812 год» с любезного разрешения автора. |