ГЛАВА III НА МОСКВУ
Отъезд из Дрездена. — Данциг. — Неаполитанский король. — Переход через Неман. — Разговоры с императором: его мысли о новой кампании. — Ковно. — Вильно. — Балашев. — Бурная сцена с императором. — Витебск. — Раздражение императора. — Смоленск. — Валутина гора. — Москва. — На подступах к Москве.
Император выехал из Дрездена 29 мая; императрица была в Праге, где она хотела провести некоторое время с австрийским двором. Император Наполеон остановился в Глогау только на одну ночь. До 1 июня он оставался в Позене, от 2 до 6-го — в Торне, от 7 до 10-го — в Данциге, 11-го — в Мариенбурге, от 12 до 16-го — в Кенигсберге, 17-го — в Инстербурге, от 18 до 21-го — в Гумбиннене, 21-го — в Вильковишках, 22-го — в Новогрудках, 23-го — в палатке на берегу Немана. Остановлюсь на пребывании императора в Данциге, так как там была крупная база войскового снабжения, — тот пункт, где в течение двух лет все организовывалось и приготовлялось, пункт, которому император уделял наибольшее внимание, так как эта надежная крепость должна была снабжать его всем необходимым. Неаполитанский король [85], которому не было разрешено приехать в Дрезден — якобы из внимания к австрийскому императору, — ожидал там императора Наполеона; Наполеон, считая, что Италия все еще была предана его тестю, не хотел портить ему радость встречи со своей дочерью видом государя, который вызовет у него тягостные воспоминания. На самом деле этот мотив был только деликатным предлогом, и император, как он говорил это в частных беседах, просто не хотел, чтобы между Мюратом и австрийцами завязались связи, слишком тесно завязанные уже королевой и Меттернихом[86]. «Если австрийский император, — говорил он, — отнесется к нему хорошо, то у Мюрата закружится голова, и он наверняка наговорит много глупостей и т. п.» Отношения между императором и Неаполитанским королем были более чем холодные, и отказ в разрешении приехать в Дрезден мог лишь усилить недовольство Мюрата. Император справедливо упрекал его в том, что он часто нарушал континентальную систему на побережье Неаполитанского королевства, и метал по этому поводу громы и молнии и в письмах и на словах. Но так как он нуждался теперь в короле для своего похода, то надо было поправить отношения. Король был обижен, но он был человеком слабохарактерным. Он любил императора, который знал свою власть над ним. При первом же разговоре была восстановлена полная гармония, хотя император всего лишь утром повторял то, что он говорил перед выездом из Парижа, а именно, будто король забыл, что он француз по рождению и что император сделал его королем. Со своей стороны, король громко жаловался на то, что он является государем только по имени и должен жертвовать тем, что считает интересами своих народов, ради того, что император называет интересами континента и Франции (когда императору были доложены эти выражения короля, они рассердили его еще больше, чем контрабанда). Первыми словами, с которыми император Наполеон обратился к губернатору Данцига генералу Раппу, были: — Что делают ваши купцы со своими деньгами? Начинается война. Я теперь займусь ими. Во время послеобеденного разговора он сказал Раппу, Неаполитанскому королю и еще нескольким другим лицам, что пруссаки и даже австрийцы действуют с нами заодно, что Александр не ожидал этого и очень озадачен; в конце концов он сам этого хотел, а если он все же не хочет войны во что бы то ни стало, то он еще может ее избежать; это выяснится через несколько дней. Легко догадаться, что это говорилось для того, чтобы политические слухи разнесли повсюду слова императора. А его действительная воля была выражена в первых словах, с которыми он при мне и нескольких других лицах обратился к Раппу. Вечером и на следующий день император очень жаловался мне на Неаполитанского короля, говоря, что он более не француз и забыл все то, чем он обязан своей родине и своему благодетелю. Король, со своей стороны, жаловался Бертье[87], Дюроку и мне на то, что император сделал из него всего лишь вице-короля и орудие для того, чтобы выжимать соки из его народа, и т. д., п т. д. При приеме местных гражданских властей, которые жаловались на чрезмерные налоги, император сказал им, что он сохранит Данциг за собой и присоединит его к великой империи, думая, что он этим их утешит, или, скорее, для того, чтобы его слова были повторены в Берлине и в Петербурге. Император на людях встретил короля довольно хорошо, но затем, отведя его в сторону — бесспорно для того, чтобы помешать ему жаловаться, — начал его бранить и сердиться. Он жаловался на его неблагодарность и под конец «разыграл сцену гнева и чувствительности, так как, — сказал мне император, — с этим итальянским Панталоне[88] приходится пускать в ход такие средства. У него доброе сердце; в глубине души он любит меня больше, чем своих лаццарони. Когда он меня видит, он мой, но вдали от меня он, как все бесхарактерные люди, поддается тому, кто ему льстит и подлаживается к нему. Если бы он приехал в Дрезден, то его тщеславие и его личные интересы заставили бы его сделать миллион глупостей, чтобы подделаться к австрийцам. Его жена честолюбива и вбила ему в голову тысячу безумных затей: он хочет владеть всей Италией. Это — его мечта, из-зa которой у него нет желания сделаться польским королем. Я посажу туда Жерома [89], создам ему прекрасное королевство, но нужно, чтобы он сделал что-нибудь, так как поляки любят славу. А Жером любит только роскошь, женщин, парады и празднества. Мои братья не помогают мне. Они заимствовали от царствующих династий только глупое тщеславие и не отличаются никакими талантами, не обладают ни малейшей энергией. Мне приходится править за них. Не будь меня, они разорили бы бедных вестфальцев, чтобы обогатить своих фаворитов и любовниц, чтобы давать празднества и строить дворцы. Мои братья думают только о себе. А между тем я показываю им хороший пример. Я народный монарх, так как я трачу деньги лишь на поощрение искусств, на то, чтобы оставить после себя славное и полезное для нации наследство. Никто не скажет, что я одаряю фаворитов и любовниц. Я вознаграждаю оказанные родине услуги, и больше ничего». В Торне мы нагнали обоз и главную квартиру; на следующий день после прибытия все это, а также и гвардия, было направлено в Инстербург. Император нагнал гвардию в Инстербурге и следовал за нею в направлении на Ковно по линии Тумбиннен — Сталлупенен — Вильковишки, а затем по лесной дороге, оставляя Мариамполь направо. Войска, охранявшие путь, были великолепны и приветствовали императора с неподдельным энтузиазмом. Войска 1-го корпуса особенно выделялись своей прекрасной выправкой и обученностью. Взятые из хороших гарнизонов и побывавшие в руках полководца, который долго занимался ими, они могли соперничать с гвардией. Вся эта молодежь была полна здоровья и пыла. Солдаты 1-го корпуса имели в ранцах продовольствие на две недели. Князь Экмюльский [90], который находился уже на берегах Немана, построил там пекарни, где заготовляли хлеб по мере прибытия корпусов. К авангарду были прикомандированы печники. Император прибыл в штаб князя, находившийся в расстоянии одного лье от Немана и Ковно[91]. Время близилось к рассвету. Он немедленно приказал произвести рекогносцировку на берегах реки и во всех окрестностях. Возвратился он только вечером, в течение двух часов отдавал приказы и снова сел на лошадь, чтобы при свете луны подробнее обследовать берег реки и определить место переправы. Все без исключения должны были оставаться на некотором расстоянии оттуда, чтобы не привлекать внимания русских конных дозоров, которые могли находиться на другом берегу. Император объехал берег в сопровождении саперного генерала Аксо. Утром ему пришлось накинуть на себя шинель одного из польских солдат, чтобы не привлекать внимания. По окончании рекогносцировки он подъехал к группе чинов штаба, чтобы снова обсудить вопрос о различных пунктах, где войска могли бы занять позиции. Когда император скакал галопом по полю, из-под ног его лошади выпрыгнул заяц, и она слегка отскочила вбок. Император, который очень плохо ездил верхом, упал наземь, но поднялся с такой быстротой, что был на ногах прежде, чем я подоспел, чтобы его поднять. Он вновь сел на лошадь, не произнеся ни слова. Почва была очень рыхлая, и он лишь слегка ушиб нижнюю часть бедра. Я тогда же подумал, что это — дурное предзнаменование, и я, конечно, был не единственным, так как князь Невшательский тотчас же коснулся моей руки и сказал: — Мы сделали бы гораздо лучше, если бы не переходили через Неман. Это падение — дурное предзнаменование. Император, который в первые моменты хранил глубокое молчание и, очевидно, предавался не более веселым мыслям, чем мы, начал затем нарочно шутить по доводу своего падения с князем Невшательским и со мною, но вопреки его стараниям можно было заметить его дурное настроение и мрачные мысли. При других обстоятельствах он жаловался бы на лошадь, сделавшую глупый скачок, и на обер-шталмейстера. Но на сей раз он старался выказать хорошее настроение и делал все, что мог, чтобы рассеять те мысли, которые — он чувствовал — могли прийти в голову каждому из нас, так как вопреки самим себе люди бывают суеверными при таких решающих обстоятельствах и накануне таких великих событий. Каждый думал об этом падении, и на лицах некоторых чинов штаба можно было прочесть, что римляне, верившие в предзнаменования, не перешли бы через Неман. Император, который обычно был таким веселым и таким оживленным в те моменты, когда его войска осуществляли какие-либо крупные операции, был в течение всего дня очень серьезным и очень озабоченным. О том, что делается на другом берегу реки, не было никаких сведений: связь была прервана уже в течение нескольких дней. Князь Экмюльский, генеральный штаб и все остальные жаловались на то, что не удалось до сих пор получить никаких сведений и ни один разведчик еще не вернулся с того берега. Там, на другом берегу, видны были лишь несколько казачьих патрулей. Император произвел днем смотр войск и еще раз занялся рекогносцировкой окрестностей. Корпуса нашего правого фланга знали о передвижениях неприятеля не больше нашего. О позиции русских не было никаких сведений. Все жаловались на то, что ни один из шпионов не возвращается, что очень раздражало императора. Лишь из Мариамполя поступили сведения о том, что русская армия отступает и перед нами находятся только казаки. Император решил, что русские сосредоточиваются в Троках, чтобы защищать Вильно. После обеда император вызвал меня и спросил, как это он упал с лошади; по его словам, он не очень ушибся и поднялся с такой быстротой, что думал, — так как дело было ночью, — что никто не заметил происшествия. Он спросил, говорят ли об этом происшествии в ставке. Затем он снова стал задавать мне различные вопросы, касающиеся России: об образе жизни жителей, о запасах, имеющихся в городах и деревнях, о состоянии дорог. Он спросил меня, отличаются ли русские крестьяне энергией, способны ли они взяться за оружие, как испанцы, и организовать партизанские отряды, а также думаю ли я, что русская армия отступила и сдаст ему Вильно без боя. По-видимому, он очень хотел сражения. Он приводил ряд аргументов, чтобы доказать мне, что русская армия вопреки сообщениям из Мариамполя не могла отступить и тем самым сдать столицу Литвы, а следовательно, и русскую Польшу без боя: она не могла этого сделать хотя бы потому, чтобы не обесчестить себя в глазах поляков. Он добивался, чтобы я высказал свое мнение об этом отступлении. Я ответил ему, что не верю в правильные сражения и думаю, как я ему всегда говорил, что у русских не так уж мало территории, чтобы они не могли уступить ему порядочный кусок хотя бы для того, чтобы удалить его на большее расстояние от Франции и принудить его раздробить свои силы. — Но в таком случае, — с живостью возразил император, — я получаю Польшу, а Александр в глазах поляков бесповоротно опозорит себя тем, что отдает ее без боя. Уступить мне Вильно — значит потерять Польшу. Он много говорил об этой оккупации, о развертывании его сил и их быстрых передвижениях и пришел к выводу, что русские корпуса не могут спасти свой обоз и свою артиллерию. Он думал даже, что многие из них придут в расстройство и не смогут уйти от его быстрого наступления. Он подсчитывал, сколько часов понадобится ему, чтобы дойти до Вильно, и забрасывал меня вопросами, как будто я ездил по этой дороге и как будто вопрос заключался в том, чтобы доехать туда на почтовых. — Меньше чем через два месяца, — сказал император, — Россия запросит мира. Крупные помещики будут перепуганы, а многие из них разорены. Император Александр будет в большом затруднении, так как русским, по существу, весьма мало дела до поляков и они вовсе не хатят терпеть разорение из-за Польши. Чтобы не встречать противоречий с моей стороны, император быстро задавал вопросы и столь же быстро сам давал желательные для него ответы на них, делая все время вид, что он торопит меня с ответом, и ежеминутно спрашивал меня, неужели я не разделяю его мнения, но не давал мне вставить ни слова. Когда он кончил говорить, я молчал, и это его рассердило. Он хотел получить ответ, который подтверждал бы его взгляды. Я сказал ему, что могу лишь напомнить то, что говорил мне император Александр, а именно, «что он воздает должное великим военным талантам императора и будет избегать до пределов возможного мериться силами с ним в открытом бою; если русские будут побиты, то они возьмут пример с испанцев, которые часто бывали разбиты, но не были, однако, ни побеждены, ни покорены; недостаток выдержки погубил другие государства; он не будет стрелять первым, но он скорее отступит до Камчатки, чем уступит свои губернии или будет приносить жертвы, которые не приведут ни к чему, кроме передышки». Император выслушал меня и отпустил, ничего не ответив. Ночью дивизия Морана перешла через Неман[92]. За нею последовали другие, так как понтонные парки заранее были стянуты к реке. Операция была выполнена в несколько часов без всяких помех даже со стороны казаков, которые в небольшом числе находились на другом берегу и стали отвечать на ружейные выстрелы, направленные против них, лишь тогда, когда наши части вступили в первую деревню по ту сторону Немана, находившуюся в некотором расстоянии от реки. Император переправился через реку утром[93], как только первая дивизия заняла позицию на другом берегу, переходов из-за усталости, холода и лишений. Начальники хотели, чтобы эта молодежь соревновалась со старыми воинскими частями, сумевшими перенести столько трудностей, лишений и опасностей; молодежь пала жертвой этого неуместного пыла. Князь Экмюльский, подкреплявший авангард неаполитанского короля, сообщил, что генерал-лейтенант Балашев — генерал-адъютант русского императора — прибыл в его штаб с миссией к императору[96]. Он получил приказ задерживать его под разными предлогами. Император дозволил ему приехать в Вильно лишь через два или три дня после своего прибытия. Наш авангард имел довольно оживленную стычку в нескольких лье от Вильно, а потом вторую вблизи города. Нашей кавалерии не повезло. Капитан легкой кавалерии де Сегюр попал в плен[97]. Император проехал по городу без предварительного оповещения. Город казался опустевшим. Несколько евреев и несколько человек из простонародья — вот все, кого можно было встретить в этой так называемой дружественной стране, с которой наши войска, изнуренные и не получающие пайков, обращались хуже, чем с неприятельской. Император не остановился в городе. Он осмотрел мост, окрестности и подожженные неприятелем склады которые еще горели. Он приказал поскорее починить мост, отдал распоряжение о некоторых оборонительных работах под городом, вернулся обратно и заехал во дворец. Хотя о его возвращении было объявлено, хотя двор, штаб, гвардия и все, что указывало на его присутствие, обосновались там, население ровно ничем не проявляло любопытства, никто не выглядывал из окон, не наблюдалось никакого энтузиазма, не видно было даже обычных зевак. Все выглядело угрюмо. Император был поражен этим и, входя в кабинет, не мог удержаться от слов: — Здешние поляки не похожи на варшавских. Это объяснялось некоторыми беспорядками, имевшими место в городе и напугавшими жителей, а также тем, что здешние поляки, довольные русским правительством, были мало расположены к перемене. К тому же русские находились еще очень близко[98], и никакого решительного сражения до сих пор не было. Император получил достоверные сведения об отступательном движении русских. Он был удивлен тем, что они сдали Вильно без боя и успели вовремя принять решение и ускользнуть от него. Потерять надежду на большое сражение перед Вильно было для него все равно, что нож в сердце. Он льстил себя надеждой, что князю Экмюльскому больше повезет в его движении против Багратиона и что корпуса, которые двинутся к Двине, настигнут левый фланг русских. Всех офицеров, прибывающих из разных корпусов, он прежде всего спрашивал: «Сколько взято пленных?» Он хотел трофеев, чтобы поднять дух поляков, но никто их не присылал. Герцог Бассано и князь Сапега [99] старались организовать страну и вдохнуть в нее польский дух. Но жители были, по-видимому, не очень склонны откликнуться на призыв к их патриотизму. Грабежи и беспорядки всякого рода, производимые армией, разогнали все деревенское население. В городе видные лица сидели по домам. Приходилось вызывать их от имени императора, так как никто не представлялся, не стремился выдвинуться вперед, как ни старались об этом поляки, прибывшие вместе с армией. Беспорядки, производимые армией, немало увеличивали всеобщее недовольство. В Вильно ощущался недостаток во всем, и через четыре дня необходимое продовольствие надо было искать уже очень далеко. Число отставших от своих корпусов было уже довольно значительно. Военные суды и несколько случаев примерного наказания запугали их и побудили часть из них возвратиться, но пока продолжалась переправа, порядок был восстановлен слабо. Император решил вызвать Балашева в Вильно. Его величество, говоря о миссии Балашева, превращал его поездку в свой трофей и для поощрения поляков демонстрировал этот трофей как доказательство затруднительного положения русского правительства. О приезде Балашева я узнал только тогда, когда мне сообщил об этом князь Невшательский. Он рассказал мне все, что знал об этой миссии, и с тех пор мы не ждали уже от нее ничего благоприятного для дела мира. Император Наполеон говорил: — Мой брат Александр, который так надменно держал себя с Нарбонном, хотел бы уже уладить дело. Он боится. Мои маневры сбили русских с толку. Не пройдет и месяца, как они будут у моих ног. Он был слишком доволен тем, что находится в Вильно, ему слишком хотелось поздравить себя с желанным успехом, на который он, быть может, уже не надеялся чтобы он мог пойти на соглашение. Но в то же время он был серьезен, озабочен, можно даже сказать мрачен. Несколько вырвавшихся у него слов доказывали, что отступление без боя, продолжавшееся после переправы через Неман, потери во время перехода до Вильно и еще больше — облик страны навели его на размышления, мало похожие на те иллюзии, которые он так долго лелеял. Но император не был человеком, способным отступить перед трудностями; они лишь возбуждали, а не обескураживали этого великого человека. Он говорил во всеуслышание, — очевидно для того, чтобы объяснить любопытствующим глупцам тот прием, который он приготовлял для Балашева и который был весьма неожиданным после его шуток насчет предполагаемой цели миссии Балашева, — что он ведет против России политическую войну и, не имея личных обид против императора Александра, хорошо примет его адъютанта. Балашев привез письмо от императора Александра, и ему было поручено сделать на словах заявления, соответствующие содержанию письма, а именно запросить о мотивах этого нашествия среди полного мира, без всякого объявления войны и предложить, — так как России неизвестен ни один обоснованный повод к недоразумению между двумя странами, — объясниться и предотвратить войну, если император Наполеон согласен в ожидании исхода переговоров возвратиться на свои позиции за Неман. Некоторым, посвященным в тайну этого предложения, показалось, что быстрота нашего движения сразу привела в замешательство и расстройство военные планы русских, что, попав в затруднительное положение и сомневаясь в возможности соединиться до Двины с корпусом Багратиона, император Александр решил испробовать это средство, чтобы попытаться остановить наше наступательное движение при помощи каких-нибудь переговоров. Я повторяю то, что говорилось, так как у меня в то время не было никакого ясного представления об этом. Я знал только, что император Наполеон открыто сказал при мне, при князе Невшательском, герцоге Истрийском и, кажется, Дюроке: — Александр насмехается надо мной. Не думает ли он, что я вступил в Вильно, чтобы вести переговоры о торговых договорах? Я пришел, чтобы раз навсегда покончить с колоссом северных варваров. Шпага вынута из ножен. Надо отбросить их в их льды, чтобы в течение 25 лет они не вмешивались в дела цивилизованной Европы. Даже при Екатерине русские не значили ровно ничего или очень мало в политических делах Европы. В соприкосновение с цивилизацией их привел раздел Польши. Теперь нужно, чтобы Польша в свою очередь отбросила их на свое место. Уж не сражения ли при Аустерлице и Фридланде или Тильзитский мир освящают претензии моего брата Александра? Надо воспользоваться случаем и отбить у русских охоту требовать отчета в том, что происходит в Германии. Пусть они пускают англичан в Архангельск, на это я согласен, но Балтийское море должно быть для них закрыто. Почему Александр не объяснился с Нарбонном или с Лористоном, который был в Петербурге и которого царь не пожелал принять в Вильно[100]? Румянцев до последнего дня не хотел верить в войну. Он убеждал Александра, что наши передвижения — только угрозы и что я слишком заинтересован в сохранении союза с Россией, чтобы решиться на войну. Он считал, что разгадал меня и что он более проницательный политик, чем я. Теперь Александр видит, что дело серьезно, что его армия разрезана; он испуган и хочет помириться, но мир я подпишу в Москве. Я не хочу, чтобы петербургское правительство считало себя вправе сердиться на то, что я делаю в Германии, и чтобы русский посол осмеливался угрожать мне, если я не эвакуирую Данциг. Каждому свой черед. Прошло то время, когда Екатерина делила Польшу, заставляла дрожать слабохарактерного Людовика XV в Версале и в то же время устраивала так, что ее превозносили все парижские болтуны. После Эрфурта Александр слишком возгордился. Приобретение Финляндии вскружило ему голову. Если ему нужны победы, пусть он бьет персов, но пусть он не вмешивается в Дела Европы. Цивилизация отвергает этих обитателей севера. Европа должна устраиваться без них. Балашев был хорошо принят императором, который пригласил его на обед вместе с князем Невшательским, герцогом Истрийским и мною [101]. Я был более чем удивлен этой милостью, которая, впрочем, не могла относиться лично ко мне, так как император давно уже отучил меня от всех милостей. Император прекрасно отнесся к Балашеву и много разговаривал с ним. Во время послеобеденной беседы его величество сказал, обращаясь ко мне: — Император Александр хорошо обращается с послами. Он думает, что своими любезностями делает политику. Из Коленкура он сделал русского. Это был обычный упрек. Так как он не мог меня задеть перед моими соотечественниками, которые достаточно хорошо знали меня, чтобы разделить мое отношение к мотивам этих упреков, то я обычно не обращал на него внимания. Но на сей раз он был намеренно повторен как титул, под которым меня хотели рекомендовать императору Александру. Я обиделся и не мог удержаться от ответа императору, которому я с оскорбленным видом сказал: — Именно потому, конечно, что моя откровенность слишком хорошо доказала вашему величеству, что я — прекрасный француз, ваше величество хотите сделать вид, что сомневаетесь в этом. Знаки благоволения, которыми императору Александру часто угодно было меня почтить, были направлены по адресу вашего величества. Будучи вашим верным слугой, государь, я никогда их не забуду. Император, заметив, что я был возбужден, заговорил на другие темы и вскоре отпустил Балашева. Перед обедом император поручил мне повидать этого генерала и сообщить, что он даст ему своих лошадей для возвращения в расположение русской армии; он приказал мне также согласовать с начальником штаба маршрут В вопрос о его эскорте. Я говорил с Балашевым не больше минуты и просил повергнуть мое почтение к стопам его повелителя. Когда Балашев вышел от императора, его величество шутя сказал мне, что я напрасно рассердился на его слова о том, что я сделался русским; с его стороны это была лишь любезность с целью доказать императору Александру, что я не забыл знаки его благосклонности. — Вы огорчаетесь, — прибавил император, — тою неприятностью, которую я намерен причинить вашему другу. Его армии не смеют дожидаться нас; они уже не спасают ни чести своего оружия, ни чести правительства. Не пройдет и двух месяцев, как русские вельможи принудят Александра просить у меня мира. К своим обычным обвинениям он прибавил еще и другие, чтобы доказать князю Невшательскому, герцогу Истринскому и, вероятно, двум-трем присутствовавшим адъютантам, что я против этой войны и порицаю его систему. Он несколько раз повторил, что эта война самая политическая из всех, которые он когда-либо предпринимал, что Россия после Тильзита ничего не сделала для союза и очень мало или даже вовсе ему не помогла во время австрийского похода. Он упрекал Россию в том, что она покровительствует английской торговле. Он старался показать, что Австрия довольна этой войной, надеясь, что война вернет ей ее морские провинции взамен Польши, которой она не придает большого значения. Я был так оскорблен упреком «вы русский», что не мог сдержаться. Я ответил императору, что я в большей мере француз, чем те, кто подстрекал к этой войне, так как я всегда говорил ему правду, между тем как другие сочиняли сказки, чтобы его подстрекать, надеясь угодить ему этим; я знаю свой долг почтения к моему повелителю, и терпел его шутки в присутствии моих соотечественников, уважение которых мне обеспечено, но подвергать сомнению мою верность и мои чувства француза в присутствии иностранца — это значит оскорблять меня; раз уж его величество говорит об этом публично, то я горжусь тем, что я против этой войны и сделал все, чтобы предотвратить ее; я горжусь даже теми неприятностями и огорчениями, которые мне пришлось из-за этого перенести; я вижу уже давно, что мои услуги ему более не угодны, и прошу уволить меня; так как я не могу с честью возвратиться домой, пока продолжается война, то прошу его дать мне какую-нибудь командную должность в Испании и разрешить отправиться туда завтра же. Император ответил мне очень спокойно: — Кто же сомневается в вашей верности? Я отлично знаю, что вы честный человек. Я ведь только шучу. Вы слишком щепетильны. Вы хорошо знаете, что я отношусь к вам с уважением. Сейчас вы говорите вздор. Я не стану отвечать на все, что вы мне только что сказали. Признаюсь, я был до такой степени вне себя, что вместо того чтобы успокоиться, был готов наговорить императору еще более неуместные вещи. Герцог Истрийский потянул меня за одну полу, князь Невшательский — за другую; оба они уговаривали, умоляли меня не отвечать. Император, по-прежнему сохранявший терпение и говоривший с прежней добротой, видя, что меня не удается привести в рассудок, удалился в свой кабинет, оставив меня с этими господами, которые тщетно пытались увести и успокоить меня. Я потерял голову. Наконец, я ушел к себе, твердо решившись уехать. Я лег спать лишь после того, как привел все в порядок и приготовился к отъезду. На другой день с самого утра я обратился к Дюроку с просьбой принять на себя исполнение моих обязанностей и испросить соответствующие распоряжения от императора. Он уговаривал меня, но безрезультатно. Через некоторое время ко мне пришли один за другим .князь Невшательский и Дюрок, оба по поручению императора, который, заметив мое отсутствие на выходе, поручил передать мне, что он желает, чтобы о происшедшем не было больше никакой речи. Я по-прежнему настаивал на своем желании уехать. Император, не видя меня, когда он садился на лошадь для прогулки верхом, дважды посылал за мной. Меня не нашли. Я не хотел попасть в неловкое положение и объясняться с людьми, с которыми не подобало входить в рассуждение о мотивах моего отказа. Видя, что я не появляюсь, император, проехавшись по городу и остановившись у моста, велел отыскать меня и передать его приказание явиться для разговора с ним. Я не мог отказать в повиновении и подъехал к нему, когда он осматривал работы, производившиеся под Вильно. Как только я явился, он тотчас взял меня за ухо (это был его обычный ласковый жест, выражавший благосклонность) и сказал: — С ума вы сошли, что хотите меня покинуть? Вы знаете, что я отношусь к вам с уважением и совсем не хотел вас обидеть. Он поскакал галопом, но вскоре остановился и начал говорить о разных делах. Ни мне, не Дюроку не оставалось ничего другого, как признать, что я не уеду... Герцог Бассано и некоторые другие лица, которым было поручено организовать страну, разглагольствовали о ее мнимом энтузиазме. Я жил, по обыкновению, очень замкнуто. Мой спор с императором сделал меня еще более осмотрительным. Должен сказать, однако, что он ничем больше не напоминал мне о случившемся. О том, что происходило, рассказывали мне все. А к тому же достаточно было иметь уши, когда вы находились в служебных помещениях или участвовали в поездках императора, чтобы быть в курсе всех событий. Все ясно видели, что представляют собою литовцы: они очень холодно относились к польскому делу, были мало склонны к жертвам и очень недовольны стеснениями, связанными с войной, и беспорядками, неизбежными при таких быстрых передвижениях войск. Несомненно, они были бы довольны восстановлением Польши, но они сомневались в том, что это — единственная цель императора, а в особенности в том, что они получат такую форму правления, которая соответствовала бы их притязаниям, интересам и обычаям. Тем не менее удалось организовать правительственную комиссию. Варшавский сейм, собравшийся 24 июня в качестве генеральной конфедерации[102], призвал всех поляков к оружию, убеждая их покинуть знамена угнетателей, которым они служили, и послал в Вильно депутацию, чтобы представить императору свои пожелания и надежды, а также чтобы побудить литовцев к действиям. Ответ императора на речи участников депутации показал, что Галиция не включается в состав Польши, и был настолько уклончивым, что обдал холодом и разочаровал даже самых увлекающихся людей. Отсюда можно сделать вывод и о впечатлении, которое он произвел на тех, кто не увлекался. Каждый пытался найти в этом ответе то, что ему было желательно. Благоразумные люди нашли в нем признаки нерешительности, а следовательно, доказательство того, что император еще не принял определенного решения по поводу Польши и что при той обстановке, которая может создаться в результате военных действий, восстановление Польши не будет непременным условием и не явится препятствием к заключению мира. Из ответа императора заключали также, что он заметил, как мало воодушевлены литовцы, и не хочет связывать себе руки, ибо те методы, которыми русские начали эту кампанию, могут отдалить разрешение вопроса за пределы того срока, на какой он рассчитывал. Эти взгляды были по душе всем благоразумным людям, можно сказать, очень многим, потому что уже в самом начале этого несчастного похода было много людей, не одобрявших его. Во время своего пребывания в Вильно император проявлял невероятную активность. Ему не хватало не только дней, но и ночей. Адъютанты, офицеры для поручений, штабные офицеры носились по всем дорогам. По-прежнему он с нетерпением ожидал донесений из корпусов, двинувшихся в поход. Всех приезжающих он прежде всего спрашивал: — Сколько взято пленных? К его великому сожалению, стычки оставались безрезультатными. Он вполне основательно надеялся, что у князя Экмюльского дело дойдет до боя с князем Багратионом, и радовался, что этому генералу, правой руке старика Суворова, придется схватиться с самым доблестным из его соратников. Он был очень недоволен стычкой авангарда Неаполитанского короля с неприятельской кавалерией[103]. Генерал де Сен-Женье и довольно много солдат попали в плен. Тем временем наше левое крыло продвигалось. Маневры императора приняли определенный характер, и 17 июля он выехал из Вильно, чтобы присоединиться к своей гвардии в Свенцянах. Там император получил донесения Неаполитанского короля, подробно сообщавшего ему о неудаче, постигшей его кавалерию. Одновременно он ему сообщил, что укрепленный Дрисский лагерь[104] был эвакуирован русскими 18 июля и русская армия, оставив все позиции и укрепления, возводившиеся в течение двух лет, начала общее отступление. Багратион был бы отрезан от Барклая и от южных губерний, если бы он не поторопился начать отступление. Так как император давно предсказывал этот неминуемый успех, то он явился хорошим предзнаменованием. Он вскружил императору голову и воспламенил даже людей, наиболее холодно относившихся к «этому польскому делу», как называли кампанию в ставке. Император тотчас же решил направиться в Глубокое. Гвардия немедленно была двинута в этом направлении. Император оставался на месте еще часов двенадцать, рассылая приказы, а затем продолжал наступательное движение в течение всей ночи, надеясь, что быстрота маневра позволит ему настигнуть русскую армию; в Глубокое он приехал утром[105]. Это — красивый монастырь в очень плодородном районе. Изумительный марш от Вильно до Глубокого доказал, что при хорошем уходе лошади могут совершать поразительные переходы, так как они, верховые и вьючные, нагруженные большими тюками, выйдя в шесть часов утра из Вильно, пришли в Свенцяны в восемь часов вечера, а назавтра в полдень были в Глубоком, сделав 48 лье. Упряжные лошади сделали переход из пункта, находящегося в шести лье от Свенцян, в 18 часов, причем ни одна из них не заболела. Неаполитанский король, командовавший авангардом, стоял на Двине. За неудачной рекогносцировкой, которая стоила нам генерала де Сен-Женье и многих офицеров, следовало несколько кавалерийских стычек с переменным успехом. Так как русской армии удалось скрыть от короля свое отступление, то она осуществляла его без помехи, но маршал князь Экмюльский быстрым движением на Могилев отрезал отступление князю Багратиону, который завязал под Салтановкой оживленный, но безуспешный авангардный бой с целью освободить свою коммуникационную линию [106]. Это ему не удалось, и после бесплодных усилий, стоивших ему 4 — 5 тысяч человек, выбывших из строя, он должен был решиться на новое отклонение в сторону, чтобы пойти на соединение с главными силами армии, которые он мог догнать лишь в Смоленске. Это сражение было кровопролитным, особенно много потерь несли русские, но пленных мы взяли очень мало. Одновременно было получено сообщение, что император Александр несколько дней тому назад покинул армию, выехал 18 июля из Полоцка и отправился в Москву, чтобы призвать народ к оружию. Решили, что он покинул армию, не желая, чтобы на него падала ответственность за последующие результаты военных действий, так как первые операции были неблагоприятны для русских: они разрезали армию и заставили эвакуировать укрепленный лагерь, который считался в России непобедимой преградой при наличии достаточно многочисленной армии. Одновременно стали известными указ о рекрутском наборе — по одному рекруту на каждые 100 человек — и два манифеста императора Александра, один из которых был обращен к русскому народу, а другой — к городу Москве; эти манифесты не оставляли сомнений в том, что он хочет превратить войну в национальную. Печатные листки за подписью Барклая[107], подброшенные на наши аванпосты, доказывали, что он не очень щепетильно разбирался в применяемых средствах, так как в этих листках французов и немцев призывали покинуть свои знамена, обещая устроить их в России. Император Наполеон был, по-видимому, этим удивлен. — Мой брат Александр не считается больше ни с чем, — сказал он, — я тоже мог бы объявить освобождение его крестьян; он ошибся в силе своей армии, не умеет руководить ею и не хочет заключать мира; это не очень последовательно. Когда вы не являетесь более сильным, то надо быть лучшим дипломатом, а дипломатия Александра должна заключаться в том, чтобы покончить с войной. Император был страшно рад, когда узнал об эвакуации Дрисского лагеря, над укреплением которого русские работали в течение двух лет. Отъезд Александра из армии также казался ему успехом. Он с полным основанием приписывал его своим быстрым передвижениям, которыe, помешав соединению главных сил русской армии, принудили Александра эвакуировать без боя свой лагерь, чтобы искать в более глубоком тылу тот пункт, где может произойти соединение. По словам императора, он мог теперь выбирать между Москвой и Петербургом, если Россия не запросит мира. Он надеялся своими быстрыми маневрами принудить русскую армию принять сражение, которого он желал, или же деморализовать и изнурить ее непрерывным отступлением без боя. Он говорил также, что корпусу Багратиона не удастся соединиться с главными силами армии, что он будет захвачен или разгромлен, по крайней мере частично, и это произведет большое впечатление в России, так как Багратион был одним из старых соратников Суворова. Император вскоре решил двинуться на Витебск, надеясь заставить русскую армию принять бой для защиты этого города, а может быть, с целью подстеречь Багратиона, которого продолжал теснить князь Экмюльский. Его величество выехал из Глубокого 21-го и ночевал в Камене 23-го. Русские гвардейские гусары жестоко пострадали в столкновении с нашим авангардом возле Бешенковичей[108]. Именно по прибытии в этот городок 24-го числа император впервые обратил внимание на то, что мы наблюдали уже в течение двух дней: все жители бежали из города, дома были абсолютно пустыми, и все доказывало, что эта эмиграция осуществлялась систематически, согласно распоряжениям, недавно изданным правительством. После Бешенковичей и до того, как мы миновали Витебск, мы останавливались на бивуаках и разбивали палатки. Император, который так желал сражения, пускал в ход всю свою энергию и весь свой гений, чтобы ускорить движение. Он добивался сражения и тем больше мечтал о нем, что, по слухам, в Витебске находился император Александр. Сражение под Островным, последовавшее за сражением под Бешенковичами, было достаточно кровопролитным и окончилось в нашу пользу, но это был не больше как арьергардный бой, при котором неприятель, по существу, добился желательного для него результата, ибо он задержал наше движение, принудил нас занять позиции и, следовательно, остановил нас на несколько часов [109]. Русских отбросили к Лучесе, маленькой речке, впадающей в Двину, недалеко от Витебска. Ночью было ускорено движение всех корпусов и всех артиллерийских резервов; были пущены в ход все средства в надежде, что завтра или самое позднее послезавтра состоится генеральное сражение — предмет всех желаний и упований императора. Его величество часть ночи оставался на лошади, подгоняя и ускоряя движение воинских частей и ободряя войска, которые были полны воинственного пыла. Неаполитанский король уверял, что все маневры неприятеля указывают на подготовку к сражению. Император и вся армия слишком сильно желали этого сражения и поэтому тешили себя надеждой, что великий результат близок. Император еще до рассвета был уже в седле; разведка, дошедшая до Лучесы, обнаружила крупный неприятельский кавалерийский отряд, занимавший боевые позиции. Наша пехота подходила; два полка уже перешли мост, но еще ожидали на равнине, выдвинувшись немного вперед и направо, чтобы артиллерия и кавалерия присоединились к ним. Неприятель развернул значительные массы кавалерии, которые напали на слабые полки легких войск нашего авангарда, построившихся в две линии слева от дороги и впереди оврага. Подоспели наши кавалерийские полки, но они не могли построиться достаточно быстро, чтобы дать отпор неприятельским силам, завязавшим уже бой с нашим слабым авангардом, над которым неприятель сначала одержал некоторую легко доставшуюся ему победу. Как раз в это время рота вольтижеров, направленная на наш левый фланг, чтобы поддержать нашу малочисленную кавалерию, доказала, что в состоянии сделать решимость этих замечательных пехотных частей, даже когда они изолированы. Разместившись вдоль реки, а также в кустарниках и домах перед оврагом, эти храбрецы, окруженные в сто раз более сильной кавалерией, вели с ней перестрелку, чтобы поддержать наши слабые эскадроны; они стреляли без перерыва и все время выводили из строя неприятельских кавалеристов, причиняя противнику такой урон (причем сами они почти не имели потерь), что им удалось удержать его на достаточном расстоянии от фланга наших эскадронов, которые без этой ценной подмоги попали бы в начале боя в большую опасность. Много раз мы видели, как пять-шесть вольтижеров стоят группой в 50 шагах от неприятельских эскадронов под обстрелом целой тучи всадников и держатся против них, прислонившись спиной друг к другу, экономя свои патроны и выжидая неприятеля с таким расчетом, чтобы можно было стрелять в упор. Они привели даже нескольких пленных. Эта рота держалась там значительную часть дня. Многим из них, приводившим к императору пленных и просившим у него за это крест Почетного легиона, он говорил: «Вы все храбрецы, и все заслуживаете этот крест». В самом деле, никогда еще не приходилось наблюдать, чтобы маленький отряд маневрировал с такой находчивостью и такой отвагой. Вся армия восхищалась этими храбрецами. Несколько человек были убиты, многие были ранены, но раненые, если только они не оказывались окончательно лишенными возможности участвовать в бою, не желали покидать своих товарищей. Я не могу выразить, до какой степени сожалею о том, что при отступлении я потерял вместе с другими различными заметками список офицеров и унтер-офицеров, этих храбрецов, с обозначением номера полка. После боя, который снова сильно задержал наши маневры, армия двинулась вперед, и на другой день мы оказались перед фронтом неприятеля, занимавшего высоты, окаймляющие большую возвышенность перед Витебском. Нас отделяла от него только Лучеса; наши аванпосты стояли у подножия возвышенности. День прошел в маневренных передвижениях, артиллерийской перестрелке и мелких стычках, целью которых было нащупать и выяснить позиции друг друга, а также подготовиться к большому сражению, которого с надеждой ждали назавтра император и очень многие французы. Император был весел и уже сиял лучами славы, — до такой степени он верил в то, что померяется силами со своими врагами и добьется результата, оправдывающего поход, который завел его уже слишком далеко. Он провел весь день на лошади, обследовал территорию во всех направлениях и притом на довольно далеком расстоянии и возвратился к себе в палатку очень поздно, после того как, можно сказать, лично все осмотрел и во всем удостоверился. Нельзя представить себе всеобщего разочарования и в частности разочарования императора, когда на рассвете стало несомненным, что русская армия скрылась, оставив Витебск. Нельзя было найти ни одного человека, который мог бы указать, по какому направлению ушел неприятель, не проходивший вовсе через город. В течение нескольких часов пришлось подобно охотниками выслеживать неприятеля по всем направлениям, по которым он мог пойти. Но какое из них было верным? По какому из них пошли его главные силы, его артиллерия? Этого мы не знали, не знали в течение нескольких часов, так как следы имелись повсюду; поэтому в первый момент император бросил вперед только авангарды. Весьма тщательно и по нескольку раз он объехал все закоулки неприятельской позиции, в частности те, где был лагерь и бивуаки неприятеля, чтобы составить точное представление о его численности. Он сам затем участвовал в разведке перед Витебском и вернулся в город в 11 часов, чтобы попытаться получить там какие-нибудь данные о численности, передвижениях и планах неприятеля, но ему не удалось добыть никаких удовлетворительных сведений. Он быстро объехал улицы и окраины города, а затем присоединился к своей гвардии, которая вместе со всеми войсками уже выступила по Смоленской дороге. Император надеялся, что удастся настигнуть русский арьергард, и поэтому торопил все передовые войсковые части, причем приказал передать Неаполитанскому королю, чтобы он во что бы то ни стало захватил нескольких пленных и послал их к нему. Но наш авангард неудачно попал в засаду возле Ложесны; мы потеряли несколько человек, и обе стороны заняли позиции. Войска были изнурены. Многие лошади не в состоянии были выдержать аллюра авангардных атак, и это послужило причиной гибели всадников. Император расположился на бивуаке у Ложесны вместе со всей гвардией и оставался там часть дня, а также и на следующий день, чтобы выждать донесений [110]. Местных жителей не был видно; пленных не удавалось взять; отставших по пути не попадалось; шпионов мы не вмели. Мы находились среди русских поселений, и тем не менее, если мне позволено будет воспользоваться этим Сравнением, мы были подобны кораблю без компаса, затерявшемуся среди безбрежного океана, и не знали, что происходит вокруг нас. Наконец, от двух захваченных нами крестьян мы узнали, что русская армия ушла далеко вперед и что она начала свое движение еще четыре дня тому назад. Император раздумывал больше часа. — Возможно, — сказал он, — русские хотят дать бой в Смоленске. Багратион еще не присоединился к ним. Надо их атаковать. Он принял, наконец, решение и счел нужным дать армии необходимый отдых. Часть кавалерии уже изнемогала; артиллерия и пехота были очень истомлены; дороги были полны отставшими, которые разрушали и грабили все. Было необходимо организовать наши тылы, выждать результата операций наших корпусов, оставшихся на Двине. Не сомневаясь более, что русская армия ускользнула от него и что в настоящий момент он не добьется желанного сражения, император был чрезвычайно мрачен. В конце концов он решил возвратиться в Витебск. Как я уже сказал, наши кавалерия и артиллерия терпели большие лишения. Пало очень много лошадей. Многие лошади еле тащились, отстав от своих частей и блуждая в тылу, другие тащились за корпусами, для которых они были обузой, не приносящей никакой пользы. Пришлось побросать много артиллерийских зарядных ящиков и обозных телег. Не хватало трети лошадей; в строю оставалось никак не больше половины того числа, которое было налицо в начале кампании. В Ложесне — вечером, после схватки нашего авангарда с казаками, — я услышал от императора его первые рассуждения о новой манере войны, усвоенной русскими. Он жаловался в особенности на то, что стычки, происходившие ежедневно, не давали никаких пленных, что лишало его возможности получить определенные сведения о русской армии. За исключением иезуитов, все состоятельные жители бежали. Дома были пусты. Немногочисленные жители, оставшиеся в Витебске, ничего не видали, ничего не знали и принадлежали к низшему классу. В тот же вечер на бивуаке командиры корпусов, созванные императором и получившие от него нечто вроде выговора за непринятие мер для захвата нескольких пленных в небольших авангардных стычках, откровенно заявили ему то, что все мы уже знали, о чем князь Невшательский и мы уже говорили императору, но чему он отказывался верить, а именно, что кавалерийские лошади слишком утомлены и не могут идти галопом, а люди вынуждены бросать лошадей и спасаться в пешем порядке, если их эскадронам приходится отступать при атаке. Неаполитанский король знал это лучше всех и говорил об этом с нами. Он рискнул даже сказать несколько слов в этом смысле императору, но его величество не любил рассуждений, расстраивавших его планы, и пропустил замечание мимо ушей. Император заговорил о других вопросах, и Неаполитанский король сохранил свои благоразумные соображения при себе, так как он больше всего стремился угождать императору (это давало удовлетворение как его привязанности к императору, так и привязанности императора к нему). Он высказывал эти соображения только нам, но, когда он выступал во главе стрелков и красовался под носом у казаков в своем фантастическом костюме с развевающимся султаном, он тотчас же забывал, что довершает развал кавалерии, губит армию и ставит Францию и императора на край бездны. Был, однако, случай, когда генерал Бельяр, начальник штаба короля, сказал в его присутствии, отвечая на вопрос императора: — Надо сказать правду вашему величеству. Кавалерия сильно тает. Слишком длительные переходы губят ее, и во время атак можно видеть, как храбрые бойцы вынуждены оставаться позади, потому что лошади не в состоянии больше идти ускоренным аллюром. Император не обратил никакого внимания на это благоразумное замечание; он надеялся настигнуть свою добычу, а эта выгода была, конечно, неоценимой в его глазах, и он жертвовал всем, чтобы добиться ее. Пока в рядах великой армии происходили эти события, Вестфальский король [111], назначенный для поддержки корпуса князя Экмюльского, отдал герцогство Варшавское на разграбление своим войскам и вызвал недовольство этой преданной им страны, которой он к тому же мечтал править; считая, как и многие другие, что Польша, которую император хочет возродить, эта буферная держава, которую он хочет создать, предназначена ему, он счел ниже своего достоинства служить под командой победителя при Ауэрштедте и Экмюле и, покинув армию, возвратился со своей гвардией в Кассель. Вот как в трудных обстоятельствах помогали императору его братья, которых он сделал королями! По словам императора, король своими действиями помешал операциям князя Экмюльского и был повинен в том, что Багратион ускользнул от князя и таким образом был потерян результат начального периода кампании. Я передаю то, что неоднократно слышал в то время от императора; это повторил мне и князь Невшательский, а потом подтвердил князь Экмюльский. Император оставил маршалу князю Экмюльскому только часть его корпуса; 1, 2 и 3-я дивизии, которыми командовали генералы Моран, Юден и Фриан, после переправы через Неман были отданы под начальство Неаполитанского короля для преследования неприятеля и поддержки кавалерии. У маршала оставались только Дивизии Компана и Дезэ, причем половину дивизии Дезэ маршал должен был оставить в качестве обсервационного отряда в Минске. Как только император узнал о передвижениях русских и о том, что корпус Багратиона оторвался от главных сил, он направил маршала против этого корпуса с тем небольшим количеством войск, которые были у него под рукой (полторы дивизии), но предупредил его в то же время, что он предоставляет в его распоряжение и отдает под его команду Вестфальского короля с его корпусом, а также поляков Понятовского [112], которые шли следом за ним. Маршал, сознавая всю важность операции, которую ему поручил император, ускорил свои переходы, ибо знал, что Багратиону придется пройти длинные и трудные дефиле между огромными болотами, и решил подойти раньше его к выходу из этих дефиле, хотя бы только с головными частями своей колонны. Он предупредил короля о своем движении, об имеющихся у него сведениях и о своих планах и предписал ему осведомить об этом Понятовского и теснить Багратиона, который потерял три дня в Несвиже, а кроме того и время, требовавшееся на обратный переход; цель заключалась в том, чтобы поставить Багратиона меж двух огней. Но король был недоволен тем, что он оказался под начальством маршала, и не хотел считаться ни с обстоятельствами, ни с достоинствами человека, который был победителем в стольких сражениях и которому он был даже обязан своей короной; раздосадованный, он не исполнил приказа, не заботясь о последствиях неповиновения своему брату и маршалу, и даже не уведомил о полученном приказе Понятовского, который мог бы выполнить его хотя бы частично. Он плохо принял офицера, привезшего приказ, позволил себе даже неуместные замечания и, как я уже сказал, покинул армию вместе со своей гвардией. Маршал, как он и предвидел, настиг обозы и парки, шедшие впереди корпуса Багратиона, захватил значительную их часть, а также несколько человек пленных и продолжал свое движение, не заботясь о захваченных трофеях, чтобы находиться уже на позициях, когда русские выйдут на дефиле. Не обладая после отъезда короля достаточными силами, чтобы сразиться с русскими в открытом поле, он занял позиции перед Могилевом; к этому пункту направлялся Багратион, которого неповиновение короля спасло, дав ему возможность изменить свой маршрут. Зная, что ему придется иметь дело лишь со слабым корпусом, наспех собранным маршалом, и что никто его не теснит, Багратион послал к князю Экмюльскому адъютанта, чтобы передать ему, что он в течение нескольких дней обманывал Багратиона своими активными маневрами, но теперь Багратион знает, что маршал может противопоставить ему лишь головные части колонны, а потому во избежание бесполезного боя предупреждает его, что будет завтра ночевать в Могилеве. Маршал, не отвечая на эту похвальбу, сделал все возможное для укрепления своей позиции. Вначале бой развивался с переменным успехом. Подвергшись ожесточенному нападению, маршал мужественно оборонялся, вывел у Багратиона из строя 4 — 5 тысяч человек и принудил его отступить и переменить в течение ночи свое направление[113]. Когда подумаешь о том значении, которое имели бы для всего хода дел разгром корпуса Багратиона и достижение такого результата в самом начале кампании благодаря первому же маневру императора и прекрасным распоряжениям маршала, то нельзя не почувствовать горечь при виде того, как великому полководцу изменили его близкие еще до того, как ему изменила судьба. По возвращении в Витебск император прежде всего посвятил свои заботы продовольственному снабжению и госпиталям. Мне было поручено осмотреть госпитали, раздать деньги раненым, успокоить и ободрить их. Я выполнил, как мог, эту миссию, скорбную и опасную, ибо всюду были заразные. Эти несчастные терпели самые жестокие лишения, спали просто на полу, большая часть даже без соломы; все они находились в самом неблагоприятном положении. Очень многие из них, в том числе даже офицеры, не были еще перевязаны. Церкви и магазины — все было переполнено: больные и раненые в первый момент были смешаны в одну кучу. Врачей и хирургов было слишком мало, и их нехватало. К тому же у них не было необходимых материалов — ни белья, ни медикаментов. За исключением гвардии, которая сохранила кое-что, перевязочные пункты всех других войсковых частей не имели даже ящиков с набором инструментов; они остались позади и погибли вместе с повозками, которые пришлось бросить на дорогах из-за падежа лошадей. Витебск, где надеялись найти кое-какие материалы, оказался почти совершенно пустым. А кроме того, русские губернские города нельзя было даже и сравнивать с самыми маленькими германскими городками. Мы слишком привыкли находить там запасы всякого рода и рассчитывали встретить то же самое в России. Велико было разочарование, жестоко отозвавшееся на несчастных страдальцах, и не было никаких средств облегчить их муки. Нельзя представить себе те лишения, которые приходилось испытывать в первые моменты. Отсутствие порядка, недисциплинированность войск в том числе даже среди гвардии, губили и те немногие возможности, которые еще оставались. Для тех, кто умел мыслить и кого не ослеплял ложный престиж славы и честолюбия, положение было таким прискорбным а зрелище таким душераздирающим, как никогда. За исключением высших начальников администрация была беззаботной как нельзя больше. Наши больные и раненые погибали из-за отсутствия хотя бы малейшей помощи. Многочисленные ящики, огромные запасы всякого рода, которые собирались в течение двух лет ценою таких затрат, исчезли — были разграблены или потеряны из-за отсутствия перевозочных средств. Ими была усеяна дорога; быстрота переходов, нехватка упряжных и запасных лошадей, отсутствие фуража, недостаток ухода — все это, вместе взятое, губило конский состав. Эта кампания, которая без реального результата велась на почтовых от Немана до Вильно и от Вильно до Витебска, уже стоила армии больше чем два проигранных сражения и лишала ее самых необходимых ресурсов и продовольственных запасов. Желая обеспечить себя от нескромной болтовни, император не советовался ни с кем. В результате наши ящики и все наши транспорты были приспособлены для шоссированных дорог, для обыкновенных переходов и расстояний; они отнюдь не годились для дорог той страны, по которой нам предстояло проходить. Первые же пески привели в негодность транспорт, так как, вместо того чтобы уменьшить нагрузку в соответствии с весом повозки и с тем расстоянием, которое предстояло пройти, ее, наоборот, увеличили, считая, что она будет в достаточной степени уменьшаться с каждым днем по мере потребления запасов. Император из-за этого предположения о ежедневном облегчении нагрузки не хотел yчecтъ в своих расчетах то расстояние, которое надо было пройти, прежде чем достигнуть пункта, где могло начаться потребление. Прибавьте к этому тяжелый вес нашего снаряжения, нехватку продовольствия, форсированные марши, недостаток наблюдения и ухода, неизбежные результаты похода по разграбленной дороге, где отсутствуют склады и где человек, сам лишенный всего, не в состоянии заботиться о своих лошадях и без сожаления видит как они гибнут, потому что в гибели порученной ему работы он видит конец своих собственных лишений, — представьте все это, и вы поймете секрет и причину наших первых бедствий и наших последних превратностей. Беспорядок был повсюду: в городе, как и в окрестностях все терпели нужду. Гвардия испытывала такие же лишения, как и другие корпуса. Отсюда — недисциплинировнность и все ее последствия. Император сердился, суровее обычного бранил начальника штаба, командиров корпусов и интендантов, но это ничему не помогало, так как все еще не удавалось организовать раздачу пайков. Император думал, что при таком положении вещей он сможет бороться с дезорганизацией корпусов, если будет требовать непосредственных донесений от них. Как он проектировал еще в Дрездене и Торне, где он говорил мне об этом, император учредил две должности помощников начальников штаба, одного для пехоты и одного для кавалерии; на эти должности он назначил графов Лобо и Дюронеля, и они приступили к исполнению обязанностей. Корпуса должны были сноситься с ними, каждая отдельная дивизия или бригада должна была иметь при них своего офицера и направлять донесения непосредственно им. Он считал также, что восстановит порядок в штабе, если поручит командование главной квартирой офицеру, который сможет давать отпор гвардейским командирам. Опасная честь назначения на этот пост досталась моему брату[114]; затянувшаяся на шесть недель болезнь заставила брата покинуть Испанию, после чего император назначил его начальником пажей, для того чтобы он смог отдохнуть. Подобно своим предшественникам по этой должности он исполнял обязанности адъютанта при императоре. Император знал его твердость и любовь к порядку. По этим соображениям он и решил доверить ему новые трудные обязанности, хотя мой брат и проявлял крайнюю неохоту к занятию этого поста. Он особо возложил на него восстановление порядка, в частности водворение порядка в гвардии, и наблюдение за госпиталями, складами и продовольствием. Брат проводил дни и ночи над улучшением состояния госпиталей, над обеспечением работы хлебопекарен. Склады и пайки часто приходилось охранять со шпагой в руке. Он ничего не скрывал от императора. С гвардией, против которой никто не решался сказать ни слова, он стеснялся не больше, чем с другими корпусами. Император принял некоторые показательные меры; порядок восстановился, и в конце концов пайки стали выдаваться регулярно. В этот период времени император со свойственной ему энергией реорганизовал все: он жил в губернаторском доме и приказал расширить площадь перед домом. На этих работах была занята гвардия. Жара стояла тогда нестерпимая, и для армии было бы большим счастьем воспользоваться некоторым отдыхом в эти дни. Каждый день в шесть часов утра устраивался большой парад. На парадах присутствовали начальники всех ведомств, и император громко выражал свое недовольство теми из них, за которыми были погрешности, но часто также и тем, кто, можно сказать, делал невозможное. — Надо добиться успеха, — говорил император тем, которые, рассчитывая оправдаться, говорили о своих стараниях. Что же касается тех, которые говорили о своей преданности и своем усердии, то он отвечал им: — Я учитываю это только тогда, когда результатом является успех. Император притворялся в этом отношении более строгим, чем он был на самом деле, так как хотя он этого и не показывал, ибо принципиально не хвалил никого, но отмечал и высоко ценил людей, ревностно преданных своему долгу. Из-за необъяснимой и непростительной скупости материальная часть перевязочных пунктов была недостаточна. Даже их персонал был слишком малочисленным. Все транспортные средства армии, даже в артиллерии, также были недостаточны. Император всегда стремился добиться наибольших результатов с наименьшими затратами, и при отправлении в путь крупных складов были пущены в упряжь почти все наличные лошади, так как, по примеру других кампаний, рассчитывали пополнить упряжки и заменить убыль реквизированными лошадьми, которых обычно находили на месте; но в России ничего подобного не было. Лошади и скот — все исчезло вместе с людьми, и мы находились как бы среди пустыни; все ведомства оставили большую часть своего имущества на дорогах. Никогда еще подчиненные органы администрации не проявляли такой беззаботности. И никогда еще потерпевшие несчастье храбрецы не получали такого плохого ухода. Врачи и административные начальники, талантливые и энергичные, были в отчаянии, видя положение, в котором находились госпитали. Они тщетно старались возместить все недостатки своей работой. Мы были всего лишь в Витебске, и у нас еще не было сражения, а корпии уже нехватало! Император был очень озабочен и часто так раздражен, что не выбирал выражений по отношению к лицам, вызывавшим его недовольство, чего обычно с ним не случалось. Он был поражен отъездом городских жителей и бегством деревенского населения. Эта система отступления, быть может, открывала ему глаза на возможные последствия этой войны и показывала, как далеко от Франции она могла его завлечь. Но все многочисленные соображения, которые должны были бы осветить ему положение, тотчас рассеивались при самом незначительном событии, которое вновь оживляло его надежды. Эти надежды подогрел один русский офицер, взятый в плен и доставленный в ставку. Он уверял, что русские должны были дать сражение под Витебском, что это сражение было лишь отсрочено и русские удалились без боя только потому, что 27-го числа было получено письмо от князя Багратиона, в котором он писал, что сможет присоединиться к главным силам лишь в Смоленске. В результате император стал мечтать, что русская армия нападет на него, когда Багратион соединится с ней. Полный надежд, он вновь пришел в хорошее настроение. Неаполитанский король, подобно императору, думал все время, что, делая 10 — 12 лье в день, он вот-вот нагонит русских, причем надежда на завтрашний успех всякий раз мешала ему учитывать сегодняшние потери, вызванные форсированными маршами. Он стал подсчитывать свои потери, когда остановился на позициях, и с ужасом увидел, как ослабели его полки, численность большинства которых сократилась больше чем вдвое. Под давлением генерала Бельяра он донес об этом императору. Нехватало фуража и вообще всего, потому что войска все время были сосредоточены вместе и держались настороже. Распределение пайков в первые дни производилось беспорядочно, а из-за казаков уже нельзя было отдаляться в поисках продовольствия от занимаемых пунктов. Лошади не были подкованы; оборудование находилось в самом дурном состоянии, кузницы вместе с обозами остались позади. Большинство их было даже брошено и пропало. Не было гвоздей, не было рабочих, не было подходящего по качеству железа, чтобы сделать из него подкову. Так как ничего не было предусмотрено, то нехватало самых необходимых вещей. Несколько дней уже занимались перемалыванием зерна и работали хлебопекарни, устроенные по приказу императора. Он старался заразить своей энергией всех, но все делалось с прохладцей. У императора было два плана: один — не отдаляться от Витебска и принять бой в его окрестностях; другой, который он предпочитал, — наступать и напасть на неприятеля, так как он считал, что будет иметь больше преимуществ, если сам принудит русских принять сражение. И в том и в другом случае он рассчитывал отбросить неприятеля достаточно далеко, чтобы остаться хозяином страны и распоряжаться ею, как ему заблагорассудится. После этого он рассчитывал усилить корпуса, стоявшие на Двине, разбить Витгенштейна[115], занять более растянутые позиции и расположиться более широко раскинутыми лагерями, дать отдых войскам и воспользоваться временем, чтобы все организовать, собрать местные ресурсы, вызвать подкрепления и вытребовать материалы, в которых он испытывал настоятельную нужду. Он мог также, предоставив корпуса на Двине их собственным силам до прибытия к ним подкреплений, угрожать своей армией одной из русских столиц и вынудить таким образом русскую армию либо сдать ему Петербург или Москву, либо с целью спасти находящуюся под угрозой столицу подвергнуться риску сражения, которое он рассчитывал выиграть и за которым последовали бы предложения мира. В этом духе он беседовал с князем Невшательским и два раза разговаривал со мной. Казалось, что он склоняется — но во всяком случае после того, как он выиграет первое сражение — оставаться в Витебске, чтобы подкрепить корпуса на Двине и оттеснить Витгенштейна[116]. В этом случае он занялся бы организацией страны, дал бы отдых армии, выждал бы подкреплений и располагал бы всем нужным для второй кампании, если бы эти демонстрации не привели к предложениям мира, в которых он был уже уверен. Император непрестанно твердил нам, что русская армия, которая могла и должна была быть такой многочисленной и, как его уверяли, была укомплектована полносгью, в действительности насчитывала не больше 150 тысяч человек, считая в том числе войска Витгенштейна и маленькие корпуса. Император Александр был обманут своими генералами и чиновниками, и в его распоряжении был только кадровый состав вследствие чрезмерного избытка нестроевых солдат. Он часто повторял это мне, прибавляя, что мы — он уверен в этом — обманули его насчет русского климата, как и насчет всего остального, и что эта страна подобна Франции, но только зима здесь длится дольше и те холода, которые у нас бывают в течение 12 — 15 дней, держатся здесь шесть-семь месяцев. Эти упреки он повторял по всякому поводу, часто с раздражением. Напрасно я возражал императору, что ничего не преувеличивал и обо всем говорил ему правду, как самый верный из его слуг. Мне не удавалось убедить его. Как-то раз, однако, во время пребывания в Витебске он оказал мне честь беседовать со мною без малейшего раздражения, хотя по-прежнему находился под властью все тех же иллюзий. Он верил в сражение, потому что желал его, и верил, что выиграет его, потому что это было ему необходимо. Он не сомневался, что русское дорянство принудит Александра просить у него мира, потому что такой результат лежал в основе его расчетов. Ни доводы, ни опыт, приобретенный после перехода через Неман, ничто не могло открыть ему глаза на роковoe будущее. Вид солдат, их энтузиазм, когда они замечали его, смотры, парады, а в особенности донесения — часто напыщенные — Неаполитанского короля и некоторых других генералов кружили ему голову. Несмотря на некоторые здравые идеи, являвшиеся результатом его размышлений или тех соображений, которые ему высказывали в удобные моменты, он по-прежнему находился в опьянении. Все же во время пребывания в Витебске были моменты, когда Россия могла бы заключить мир без всяких жертв, предоставив императору устраивать по своему усмотрению север Германии и Польшу в составе герцогства Варшавского и Галиции. У него вырвалось несколько слов на эту тему, когда он жаловался на жителей Литвы и Волыни, которые, как он говорил, забыли, что родились поляками и сделались русскими. — Не стоит, — прибавил он, — долго сражаться за дело, о котором эти люди мало беспокоятся сейчас. Если временами император прозревал свое действительное положение и последствия этой войны, если он порою беспристрастно говорил об этом, то уже через мгновение раздавались другие речи. Император вновь попадал во власть своих старых иллюзий и вновь возвращался к своим грандиозным проектам. Самая незначительная схватка, прибытие каких-либо подкреплений, каких-либо материалов, какое-нибудь донесение Неаполитанского короля, крики «да здравствует император» на параде, а в особенности письма из Вильно [117] , — этого было достаточно, чтобы снова вскружить ему голову. Князю Невшательскому за его откровенность, невероятную энергию и преданность постоянно влетало, и ему приходилось выслушивать неприятные вещи. Раздражение императора против него дошло до того, что он часто советовал ему уехать в Гробуа и говорил, что он более ни на что не годен. В самом деле, многое делалось плохо. Штаб командования не был готов ни к чему: так как император желал сам все делать и всем распоряжаться, то никто, даже начальник штаба, не осмеливался брать на себя ответственность за самое ничтожное распоряжение. Администрация, лишенная, как мы уже сказали, транспорта и других средств для выполнения своих задач, не могла дать того, чего император желал и приказывал добиться, не заботясь о том, как могут быть выполнены его приказы. Бесспорно, он мог с полным основанием жаловаться на все ведомства, которые почти ничего не делали, но и все ведомства могли, со своей стороны, жаловаться на императора; он привез их в страну, где они не нашли никаких средств, на которые его величество несомненно рассчитывал, потому что привык находить их в Германии или в Италии. Все были недовольны, и нужна была вся твердость императора и то мнение, которое сложилось о ней, чтобы дело продолжалось. Несмотря на всю суровость и даже жестокость императора по отношению к князю Невшательскому, как только князю представлялся какой-нибудь случай, он говорил ему о Франции, об ослаблении нашей кавалерии, состоянии артиллерии, о последствиях, к которым могли бы привести малейшие неудачи, и о том недовольстве, которое существовало в Германии. Его рассуждения редко выслушивались благосклонно, но это не препятствовало ему вновь возвращаться к той же теме. Император просто говорил, что это Коленкур вбил ему такие мысли голову и сделал его русским. Мне также частенько приходилось страдать от его дурного настроения, в особенности когда я пользовался случаем, чтобы отвечать императору в его собственном тоне. Дело дошло до того, что император был разозлен даже на лиц, состоявших в штабе под начальством князя. Бальи де Монтион, который был душой штаба, граф Дюма — энергичный и преданный начальник интендантства, и Жуанвилль[118] постоянно служили объектом придирок его величества. Он стал чувствовать антипатию к ним. Мы никогда еще видали его в таком раздражении, которое делало эту кампанию еще более тягостной для нас. Князь Невшательский, как и мы все, не был, однако, обескуражен. По всякому поводу мы пытались разъяснить его величеству действительное положение и умерить ту стремительность, которая направляла нас на путь полнейшей авантюры. Графы Лобо и Дюронель, также многие другие генерал-адъютанты императора не менее откровенно говорили ему о состоянии, в котором находится армия, когда для этого представлялся удобный случай; они даже сами создавали эти удобные случаи. Еще никогда истина не звучала столькими голосами перед каким-либо государем, но увы, все было безрезультатно. Надо, однако, сказать, что если император отнюдь не поощрял такие речи, потому что они шли вразрез с его желаниями, то во всяком случае не отвергал их резко. В глубине души он не слишком сердился на тех, кто имел мужество высказать правду, быть может, потому, что он совершенно не считался с их словами. Иногда император, когда ничто не вызвало его гнева, оказывал мне честь очень спокойно беседовать со мной, позволял мне всякие замечания и даже соглашался, что уже зашел довольно далеко и для него было бы выгоднее дожидаться мира, сохраняя нынешние позиции, чем отправляться на поиски его в глубь России. Но такие настроения длились недолго. На лиц, имевших доступ к императору, тяжелое впечатление производила раздражительность, вызванная неприятностями этой кампании, а также опьянение, поддерживаемое в нем иллюзиями, которые поощрялись лишь весьма немногими людьми, все еще продолжавшими разделять их. Каждый удваивал свою энергию, чтобы бороться с трудностями положения, становившегося день ото дня все более тяжелым. Назвать в числе тех, кто не пропускал ни одного случая, чтобы открыть глаза императору, князя Невшательского, герцога Фриульского, графов Дарю, Лобо, Дюронеля, Тюренна, де Нарбонна, герцога Пьяченцского [119] — значит лишь воздать справедливость возвышенному и благородному характеру этих людей. Хулители этой великой эпохи могут говорить, что хотят, но никогда еще ни один государь не был окружен более способными людьми, которые выше всего ставили общее благо и ни в малейшей мере не были льстецами, как бы ни было велико их восхищение великим человеком и их привязанность к нему. Необычайная обстановка, в которой мы находились, будила не столько честолюбие, сколько усердие и преданность. В различной форме в соответствии с характером и привычками каждого, но в какую бы дверь ни постучал император, он мог не сомневаться, что найдет там, если пожелает, истину, хотя бы и неприятную, но отнюдь не лесть. Слава уже не опьяняла никого, быть может, потому, что ею пресытились, а может быть, потому, что разум побуждал не доверять ее престижу. Прежде всего люди оставались добрыми французами и сохраняли сдержанность. К чести императора надо сказать, что его принципы, его беспристрастие и прочность его доверия, предотвращавшая интриги, не в малой степени способствовали возникновению и сохранению этих благородных чувств. Все знали, что государь не любит перемен, и это давало каждому уверенность в своем положении, а такая уверенность укрепляла правдивость. Твердость императора направляла в одну сторону все взгляды и все честолюбивые стремления. Отечество и император сливались в свете единой славы, которая сделалась их общей славой. Он покорил все умы и увлек всех, заставляя волю каждого помогать без колебаний осуществлению его воли. Кто не был очарован влиянием этого высшего гения, выдающимися качествами государя, его добродушием, которое в интимном кругу было добродушием частного лица? Кто не восхищался в нем великим полководцем, законодателем, восстановителем общественного порядка, наконец, человеком, которому родина была обязана своим внутреним процветанием и окончанием гражданской войны? Наша промышленность выросла во стократ, финансы процветали, — разве все это не напоминало нам каждый миг, чем мы обязаны императору и чего мы еще можем ждать от него? Если в ту пору, когда такой успех и слава могли внушить добросовестные иллюзии огромнейшему большинству, иные предвидели также и те потери, которых надо было бояться, то их прозорливость объяснялась лишь их особым положением. Император изменил национальный характер. Французы сделались серьезными; они приобрели солидную осанку, всех волновали великие вопросы современности; мелкие интересы примолкли, все чувства были, можно сказать, проникнуты патриотизмом; всякий покраснел бы, если бы проявил другие чувства. Люди, окружавшие императора, считали, для себя вопросом чести абсолютно не льстить ему. Некоторые даже выставляли напоказ свое стремление говорить ему правду, рискуя вызвать его неудовольствие. Таков был характер эпохи. Это не могло укрыться от тех, кто наблюдал ее. Оппозиция, которую замечал император, не ослабляли ничьей преданности и усердия. Он обращал на нее мало внимания и приписывал ее обычно узости взглядов, считая, что лишь немногие умы в состоянии охватить всю совокупность его великих планов. Не подлежит сомнению, что эта оппозиция, если судить хотя бы по мне, проистекала лишь из стремления оберегать интересы славы самого императора. Кто мог тогда предвидеть то, что случилось потом? Какое личное чувство, какой личный интерес могли бы игратъ руководящую роль среди этого хора всеобщей преданности? Можно утверждать, что люди руководствовались лишь интересами Франции и интересами сохранения чудодейственной славы императора. Тогда лишь этот двойной интерес и можно было противопоставить гигантским замыслам этой славы, об опасностях которых, казалось, предупреждал уже некий тайный инстинкт. Несомненно, увлекающийся характер и честолюбие императора, заставлявшие его подвергаться такому риску на столь далеком расстоянии от Франции, гораздо больше бросались всем в глаза, когда события породили сомнения в успехе. Конечно, каждый в отдельности порицал его, но мир, неизменно отвергаемый Англией, мир, который император выдвигал как мотив всех своих замыслов, оправдывал эти замыслы в глазах нации, ибо действительные и воображаемые возможности еще долго будут пользоваться большим влиянием и даже большей властью над нашей нацией, чем разум и опыт. Через десять дней после нашего прибытия в Витебск, чтобы раздобыть продовольствие, приходилось уже посылать лошадей за 10 — 12 лье от города. Оставшиеся жители все вооружились; нельзя было найти никаких транспортных средств. На поездки за продовольствием изводили лошадей, нуждавшихся в отдыхе; при этом и люди и лошади подвергались риску, ибо они могли быть захвачены казаками или перерезаны крестьянами, что частенько и случалось. Генералы корпусов, не стоявших в первой линии, а также и административные начальники приезжали один за другим в Витебск. Как и чины штаба, они являлись на парады, после которых император беседовал с ними. Каждый день он садился на лошадь, чтобы производить большие разведки в окрестностях; несколько раз в течение дня посещал кухни и хлебопекарни. Много раз он осматривал прежние лагери и бивуаки русской армии, чтобы составить представление о ее численности; постоянно говорил, что ее численный состав был ниже той цифры, в которую он оценил его в начале кампании. 7 или 8 августа неприятель произвел глубокую разведку, направленную против корпуса генерала Себастиани [120], который вынужден был отступить. Некоторые части понесли потери. При первом известии об этом император обрадовался. Он думал, что вся русская армия принимает участие в этом маневре и пробил, наконец, час долгожданной битвы. Но эта надежда была недолговечной. Император тотчас же узнал, что это была только рекогносцировка. Впрочем, она могла быть прологом к общему наступлению армии, и вплоть до следующего дня он лелеял эту мысль. Судя о планах своего противника по его предыдущим операциям, он отчаялся в возможности дождаться его наступления, когда узнал, что атака не имела последствий и неприятель отступил. Не надеясь более, что на него нападут, как он мечтал с того момента, когда узнал, что князь Багратион присоединился 4 августа к главным силам, и не имея возможности дать армии необходимый отдых, поскольку неприятель со всеми своими силами находился так близко от него, император 10-го числа принял решение идти против неприятеля и повел движение правым флангом, чтобы перейти Днепр у Расасно, тогда как русские с той же целью производили такой же маневр, чтобы атаковать нас на правом берегу. Император выехал из Витебска 12-го в 11 часов вечера. 13-го утром он был в Расасно, на левом берегу Днепра; гвардия прибыла туда днем. В Витебске остались больные, раненые и очень маленький гарнизон. Император осуществлял свой план — дать большое сражение, чтобы отбросить неприятеля, предоставить отдых войскам, организовать страну и устроиться на зимние квартиры. Одновременно то же самое должны были сделать и корпуса на Двине. Твердо преследуя свою первую цель, он хотел все реорганизовать, для того чтобы в следующую кампанию иметь возможность двинуться походом на столицы, если только намеченные им меры и вызванные ими затруднения русского правительства не побудили бы Россию заключить мир зимою и даже раньше, — результат, о котором император мечтал более чем когда-либо, так как эта война ему надоела, и он, по его словам, не был бы требователен в вопросе об условиях мира. По прибытии в Расасно император сел на лошадь, осмотрел проходившие корпуса, произвел очень далекую разведку за Лядами и возвратился на свой бивуак в Расасно только ночью. Назавтра с рассветом он был уже на лошади. Он поехал по берегу Днепра, принял донесения и ожидал рапорта от нескольких разведочных отрядов, составленных из поляков; этим отрядам было приказано объехать оба берега реки. Гвардия получила приказ выступить по дороге на Красный. Император также выехал в этом направлении. По пути он получил сведения, что завязался бой между кавалерией и русской дивизией, которой, как полагали, было поручено прикрывать Красный [121]. Он помчался туда галопом, но вскоре узнал, что 6ой уже кончен, и встретил неприятельские орудия, отбитые нашими войсками и сопровождаемые храбрецами, захватившими их. Каждый из них получил значительную денежную награду, а орудия были переданы гвардии, которой поручалось хранить эти первые трофеи кампании. Согласно донесениям, полученным императором, русская дивизия, подкрепленная несколькими казачьими сотнями, отнюдь не ожидала, что ей придется выдержать всю силу удара нашей кавалерии. Однако она держалась хорошо, образовала несколько каре и доблестно защищала свои орудия и позиции. Прорвать каре не удалось, но так как при каждой атаке их углы расстраивались, то некоторые солдаты оказывались в промежутках между каре и были изрублены, а при отступлении дивизия потеряла семь орудий. Выдержка ее была такова, что она дождалась вечера и воспользовалась дефиле, которые и спасли ее от полного разгрома. Ночью император вернулся на гвардейский бивуак возле Ляд. Сведения, полученные от нескольких раненых русских, взятых в плен, положили конец всяким сомнениям императора и подтвердили ему факт передвижений генерала Барклая-де-Толли на правом берегу; он подозревал это уже с полудня на основании донесения одной из разведок. Всем корпусам было приказано ускорить свое движение на Смоленск. Император отправился вместе с гвардией еще до наступления дня, надеясь подойти к Смоленску раньше русской армии, мимо которой мы прошли, сами того не зная, когда двигались в Расасно через Бабиновичи. 15-го с раннего утра император помчался галопом к авангарду, подошедшему к воротам Смоленска. Обложив город, он быстро произвел разведку во всех окрестностях. Неприятель, казалось, обладал достаточными силами. Наши войска подходили. День прошел в артиллерийской перестрелке и небольших атаках с целью исправления позиций, а также с целью продвинуться как можно ближе к городу. Назавтра город обложили еще теснее; мы захватили кладбище и несколько домов, господствовавших над возвышенностью, на которой построен город. Один из адъютантов, которого генерал Дальтон поместил на наблюдательный пост в ветряной мельнице, заметил утром, что русские выводят войска из города. Генерал отправился на мельницу и убедился, что под стенами города уже построились два или три полка и к ним присоединяются другие. Император приказал теснее сжать кольцо вокруг города, отбросить эти войска и даже постараться захватить их в плен. Атака была жаркой. Генерал Дальтон и все полковники его бригады были ранены, когда мужественно оттесняли русские корпуса к стенам города. Дальтон ворвался в город справа из-за соляных складов, находившихся между городом и загородными домами, но его ранение замедлило движение бригады, ее операции не дали новых результатов. Русские умирали храбро [122]. Вечером император приказал поставить несколько орудий для бомбардировки моста, который был достаточно виден, так что мы могли заметить передвижение войсковых частей: одни из них входили в город, другие покидали его. Вскоре мы узнали, что это были последние корпуса Барклая, которые только что прибыли и уже сменили часть гарнизона. В чем заключалась цель этой замены? Не было ли это прологом к новому отступлению? Император не знал, что думать, и заранее злился при мысли, что придется идти еще дальше, чтобы настигнуть эту армию, которую он принудил бы к сражению, если бы атаковал ее 48 часами раньше. Он спросил меня, что я думаю об эти передвижениях. Император добивался, чтобы я ответил, что русские будут держаться и дадут ему бой, к которому он стремился. Он был похож на человека, нуждающегося в утешении. Я, наоборот, думал, что так как русские выпустили из своих рук инициативу нападения и не могут, следовательно, выбирать свои позиции, то они предпочтут отступить. Я откровенно сказал ему это. — Если это так, — ответил мне император тоном человека, внезапно принявшего решение, — то, отдавая мне Смоленск, один из своих священных городов, русские генералы бесчестят свое оружие в глазах своих солдат. Это даст мне выгодное положение. Мы их отбросим немного для нашего спокойствия. Я укреплю свои позиции. Мы, отдохнем, опираясь на этот пункт, организуем страну и тогда посмотрим, каково будет Александру. Я займусь корпусами на Двине, которые ничего не делают, и моя армия будет более страшна, а моя позиция еще более грозна для России, чем если бы я выиграл два сражения. Я обоснуюсь в Витебске. Я поставлю под ружье Польшу, а потом решу, если будет нужно, идти ли на Москву или на Петербург. Я был счастлив видеть, что у императора такие здравые и мудрые намерения; я приветствовал их. Он казался мне возвышенным, великим и прозорливым, как в день своей самой прекрасной победы. Я ответил ему, что такой маневр действительно даст ему мир, так как он укрепит его дальнейшее продвижение. Вместе с тем он не заставляет гнаться за слишком далекими перспективами: маневры русских достаточно доказывают, что они хотят завлечь его внутрь страны, отдалить от спорных пунктов, запереть в своих льдах; не следует играть им в руку и т. д. Его величество, казалось, весьма одобрял мои рассуждения и принял окончательное решение. Я поспешил рассказать о моем разговоре князю Невшательскому, чтобы он постарался поддержать в императоре эти мудрые намерения, но он, по-видимому, сомневался, что они удержатся .после взятия Смоленска. Увы, он был более чем прав. Намерения императора так меня обрадовали, что и я начал строить иллюзии. 17-го русские должны были эвакуировать все позиции, находившиеся вне города. Император приказал подвезти осадные батареи и поставить 30 орудий, чтобы разрушить мост, который был прекрасно виден теперь, когда мы приблизились к городу. Эта батарея до такой степени беспокоила русских, что их колонны проходили по мосту бегом. Больше нельзя было сомневаться, что неприятель полностью отступает. Император, желая штурмовать город, отправил саперных офицеров и офицеров генерального штаба на разведку. Они вплотную подошли к городской ограде, но лестниц у них не было. Наконец, полученные донесения заставили императора отказаться от этого проекта. К вечеру отступательное движение неприятеля явно усилилось. Уже с утра город был в огне. Пожар, разжигаемый самим неприятелем, не прекратился, но еще более усилился за ночь. Это было ужасное зрелище — жестокое предвестие того, что нам предстояло увидеть в Москве. Я не мог заснуть и прогуливался по лагерю (было два часа ночи). Я был полон печальных размышлений о последствиях, к которым может привести эта война, если император не последует тем здравым побуждениям, которые были у него накануне. Ужасное зрелище разрушения рождало во мне, я думаю, предчувствие тех печальных событий, свидетелем которых я впоследствии оказался. Я беспрестанно вспоминал недавний разговор с императором, и это воспоминание меня немного успокаивало, но тотчас же мне приходили на память рассуждения князя Невшательского, а мой личный опыт мог лишь заставить меня разделить его мнение и его опасения. Ночь была холодная. Я подошел к одному из костров — перед императорскими палатками со стороны города — и задремал у огня, как вдруг вышел его величество с князем Невшательским и герцогом Истрийским. Они смотрели на пламя пожара, озарявшее весь горизонт, освещенный огнями наших бивуаков. — Это извержение Везувия! — воскликнул император, хлопнув меня по плечу и разбудив. — Не правда ли — красивое зрелище, господин обер-шталмейстер? — Ужасное, государь. — Ба! — возразил император. — Вспомните, господа, изречение одного из римских императоров: труп врага всегда хорошо пахнет. Это рассуждение ошеломило всех. Что касается меня, то я тотчас же вспомнил соображения князя Невшательского. Его слова и слова императора еще долго звучали в моих ушах. Я посмотрел на него. Мы переглянулись, как люди, понимающие друг друга без слов и слишком хорошо сознающие, что нельзя больше рассчитывать на те здравые мысли, которые так обрадовали меня накануне. В четыре часа утра несколько мародеров, давно выжидавших момента, проникли в город через старые бреши, которые неприятель даже не потрудился заделать, в пять часов утра император узнал, что город эвакуирован. Он приказал, чтобы войска входили туда только корпусами, но солдаты уже проникали в город через различные проходы, которые им удалось открыть. Император сел на лошадь, осмотрел городскую стену с восточной стороны и вступил в город через старую брешь. Он проехал затем по городу и отправился к мосту. Там он провел целый день, чтобы ускорить его восстановление. Все казенные здания на городской площади и все лучшие дома лишь незначительно пострадали от огня. Арсенал, в котором мало что оставалось, не был затронут пожаром. Пострадали все кварталы; жители бежали Вслед за армией; в городе осталось лишь несколько старух, несколько мужчин из простонародья, один священник и один ремесленник. Они рассказали о том, что произошло в городе. От них нельзя было добыть никаких сведении об армии, даже о ее потерях. Император казался очень довольным и даже торжествующим. — Не пройдет и месяца, — сказал он, — как мы будем в Москве; через шесть недель мы будем иметь мир. Этот пророческий тон был, однако, убедительным не для всех, по крайней мере поскольку речь шла о мире. Проект похода на Москву, каков бы ни был его результат, обещаемый императором с такой уверенностью, не улыбался никому. Наше отдаление от Франции и в особенности невзгоды всякого рода, которые являлись результатом новой русской тактики, сводившейся к разрушению всего, что приходилось оставлять нам, вплоть до жилищ, лишали славу всякого обаяния. Маршал Ней [123] приготовил все для перехода через Днепр на расстоянии одного лье от города и для преследования русских, последние арьергарды которых были еще видны; перейдя реку, он направился следом за неприятелем и застал его на позициях у Валутиной горы. Генерал Боррелли, прикомандированный к штабу Неаполитанского короля, приехал, чтобы предупредить об этом императора, который не хотел верить, что готовится сопротивление и что неприятель занял эти позиции еще и иными войсками, кроме арьергарда. Но ряд донесений убедил его, что там находится более значительный корпус, и он тотчас же отправился туда и немедленно послал несколько офицеров к герцогу д'Абрантес[124] и даже к князю Невшательскому с приказом выступить, захватить русский корпус целиком и не дать ускользнуть ни одному неприятельскому солдату. Тем временем маршал Ней со свойственной ему неустрашимостью напал на неприятеля и опрокинул его, но гренадерская дивизия, прибывшая на подкрепление неприятельского арьергарда, держала позиции, несмотря на повторную атаку дивизии Юдена. Этот генерал — один из наиболее выдающихся генералов нашей армии — был смертельно ранен в начале боя и прожил недолго после ранения. Это событие не помешало нашим войскам завладеть первой линией неприятельской позиции, но неприятель получил ряд подкреплений, а герцог д'Абрантес, который должен был обойти левый фланг русских, не прибыл вовремя; в результате русские до ночи сохранили свои главные позиции. Император, осмотрев местность с господствовавшей над ней возвышенности, снова послал герцогу д'Абрантес приказ действовать с должной энергией. — Барклай сошел с ума, — сказал он. — Этот арьергард будет взят нами, если только Жюно ударит на него. Узнав об исходе боя еще до своего прибытия к Валутиной горе, император возвратился в Смоленск очень сердитый на герцога д'Абрантес, который не действовал на сей раз с той энергией, какую он проявил во многих других случаях. Князь Невшательский, герцоги Истрийский и Эльхингенский упрекали его в том, что движения его были недостаточно быстрыми. Со своей стороны герцог д'Абрантес, корпус которого состоял из иностранных войск, возражал, что он был вынужден двигаться сомкнутой колонной, дабы не подвергаться риску, а кроме того, движение было замедлено препятствиями, вынудившими его уклониться вправо. Как уверяли князь Невшательский и Неаполитанский король, этих препятствий в действительности не существовало. (Я напоминаю здесь разноречивые доклады, которые были сделаны императору.) При первых же пушечных выстрелах Неаполитанский король лично отправился к герцогу д'Абрантес, корпус которого стоял впереди его войск. Задумав выгодную и блестящую диверсию, он настаивал, чтобы герцог ускорил свое движение. — Ты обижаешься, — говорил он ему, — что ты не маршал. Вот прекрасный случай. Воспользуйся им. Ты наверняка заработаешь жезл. Поджидая, чтобы подошла его кавалерия, король стал во главе вюртембержцев, составлявших авангард герцога, чтобы поскорее начать операции, и добился от герцога обещания, что он его поддержит. Эта кавалерия, которую король повел в атаку, отличилась в бою и отбросила русских, но корпус герцога д'Абрантес не последовал за королем, и он должен был замедлить свои операции, чтобы не испортить дела, и поджидать свою кавалерию, которая все еще находилась на некотором расстоянии отсюда, хотя и шла на рысях. Легко представить себе, как был недоволен император этими донесениями, которые он заставил повторить несколько раз. — Жюно, — повторял он с горечью, — упустил русских. Из-за него я теряю кампанию. В первый момент он добавлял к этому упреку суровые выводы и угрозы; но, по обыкновению, воспоминание о прежней хорошей службе Жюно взяло верх над мыслью о его теперешних ошибках, и недовольство императора осталось без последствий. Император старался сделать из Смоленска, как он говорил, ось и надежный узловой пункт своих коммуникаций на случай, если он будет вынужден против своей воли идти дальше. День и ночь он работал с графом Дарю[125], чтобы уладить во всех подробностях административные вопросы и в частности вопрос о продовольствии и снабжении госпиталей. По его приказу производилось много рекогносцировок в районе города и его окрестностей. Когда генерал де Шасслу явился к нему с отчетом об этих рекогносцировках, он сказал ему шутя: — Уж не хотите ли вы устроить мне здесь новую Александрию и слопать у меня еще 50 миллионов? Генерал де Шаслу не предлагал ничего подобного; он говорил лишь о некоторых работах по устройству оборонительного пункта на Днепре. Назавтра[126] император отдал приказ о производстве работ, как будто по-прежнему не желал идти далее Смоленска. Отступление русских, не позволявшее предвидеть, где они остановятся, уверенность в том, что они сами подожгли свои здания в Смоленске, и весь характер этой войны, в ходе которой обе стороны взаимно губили друг друга и мы не достигали другого результата, кроме выигрыша территории, чего мы вовсе не хотели, — все это заставляло императора сильно задумываться и укрепляло его желание не идти дальше и попытаться завязать переговоры. Вот факты, которые не оставляют сомнений в том, что у него было такое намерение, о котором к тому же он открыто говорил князю Невшательскому и князю Экмюльскому. По прибытии в Смоленск император велел навести справки, не осталось ли здесь какого-нибудь легко раненного офицера или какого-нибудь более или менее видного человека из русских. Нашли только одного русского офицера[127], который прибыл сюда, кажется, в качестве парламентера и был по некоторым соображениям задержан здесь. Император принял его и после нескольких незначительных замечаний спросил, состоится ли сражение. Он добавил, что честь русских требует, чтобы они не сдавали свою страну без боя, не померявшись с нами силами хотя бы раз; после этого легко будет заключить мир — подобно двум дуэлянтам, которые примиряются после поединка. Война, сказал он, является чисто политической. Он не сердится на императора Александра, который, в свою очередь, не должен чувствовать обиды против него. Затем император сказал офицеру, что он отправит его обратно с тем условием, чтобы он передал императору Александру то, что он ему только что сказал, а именно, что он хочет мира и лишь от императора Александра зависело объясниться до того, как война началась. Офицер обязался передать эти слова, но заметил, что не верит в возможность мира до тех пор, пока французы остаются в России. Поручив Неаполитанскому королю преследование русских, император подчинил ему князя Экмюльского и дал ему специальное указание непрерывно теснить врага, чтобы не дать ему времени собрать свои силы для боя, так как его цель — отбросить врага подальше, дабы предоставить отдых армии. На всякий случай император приказал мне приготовить сменных лошадей, чтобы он Мог тотчас же выехать к авангарду, если случится что-нибудь важное. Согласно инструкциям, полученным Неаполитанским королем, князь Экмюльский был ему подчинен; но инструкции, данные князю Экмюльскому, обязывали его лишь поддерживать короля в случае надобности, ничем не рисковать и не завязывать генерального сражения, то есть за исключением поддержки в случае надобности инструкции делали князя Экмюльского самостоятельным. Император на словах дал ему такие же указания и объяснил, в чем заключается его цель. Кроме того, он назавтра же, а потом и на следующий день писал в том же духе маршалу, требуя от него сведений о происходящем, добавляя, что он не хочет полагаться на донесения Неаполитанского короля, который легко может увлечься, тогда как он, император, не хочет ввязываться во что-либо. Русская армия двигалась в порядке и без большой поспешности, как люди, которые ничего не хотят упустить и в случае надобности могли бы защищать свою территорию. Из того, что их движение совершалось в порядке, король сделал вывод, что они намерены дать сражение. Ему пришло даже в голову, неизвестно почему, что Барклай занял позицию за Ужей и возводит укрепления под Дорогобужем, чтобы дать сражение. Это сражение было предметом желаний императора на тот случай, если бы ему пришлось продвигаться дальше вперед, и, если бы мы выиграли его, оно могло бы обеспечить армии длительный отдых и зимние квартиры, не вынуждая нас заходить слишком далеко. Наше численное превосходство и привычка к успехам могли позволить нам надеяться на торжество. Неаполитанский король доложил о своих мечтах и надеждах императору. Я называю это мечтами потому, что русские не в состоянии были дать сражение, так как подкрепление под командой Милорадовича еще не прибыло к ним[128]. Надежды эти были слишком соблазнительны и слишком сходились с планами императора, чтобы не увлечь его. Он спешно покинул Смоленск [129]. Гвардия, заранее двинутая вперед эшелонами, чтобы в случае надобности поддержать короля, получила приказ ускорить свое движение, и, таким образом, император снова пустился в авантюры — до известной степени против собственной воли. Он прибыл в Дорогобуж 25-го и оставался там 26-го. Перчатка снова была брошена, а император был не из тех людей, которые отступают. Вид войск и все эти воинственные маневры кружили ему голову. Мудрые размышления, которым он предавался в Смоленске, уступали свое место обаянию славы, когда он попадал в эту обстановку. «Враг будет настигнут завтра же, — говорил он теперь. — Его теснят. Он не может все время ускользать, если учесть темпы преследования. На настоящий отдых можно рассчитывать только после сражения. Без этого пас все время будут беспокоить». Словом, в пользу движения вперед он находил теперь столько же разумных доводов, сколько 48 часов тому назад в пользу того, чтобы оставаться в Смоленске; мы все еще гнались за славой или, вернее, за роком, который упорно мешал императору следовать своим собственным здравым намерениям и мудрым планам. Все эти факты, которые я узнал от князя Невшательского, были потом подтверждены мне князем Экмюльским. Император был, однако, в эти дни скучен; ему надоела война, конца которой он не видел. Он жаловался на поляков. С самого начала кампании он дал понять князю Понятовскому, что недоволен им за то, что князь просил у него помощи и жалованья для своих солдат. Корпус Понятовского давно уже не получал жалованья и испытывал много лишений. Точно так же император каждый день жаловался, что в Варшаве ничего не делают. Литва держится холодно, рекрутские наборы не удаются и от него требуют денег, как будто поляки не должны приносить никаких жертв для восстановления своей родины. В этот период резкого недовольства польскими делами он, не ограничиваясь собственными сетованиями перед своими министром и послом, велел 22 августа князю Невшательскому написать Биньону[130], с которым князь находился в переписке: «В результате всего этого правительство делает мало; организация не двигается вперед, администрация обладает скудными ресурсами, и, наконец, страна дает мало». Сообщение об успехе, который одержал над русскими князь Шварценберг[131], оживило надежды императора. — Это дает, — сказал он, — жизнь союзу. Эхо этой пушки прозвучит в Петербурге, в тронном зале моего брата Александра. Это хороший пример для пруссаков. В них проснется, быть может, дух чести. Он спросил меня, хорошо ли известен князь Шварценберг в Петербурге, связан ли он с горячими головами петербургского двора. Он приказал немедленно выдать ему вторично сумму в 500 тысяч франков на секретные расходы и поручил князю Невшательскому послать чек на эту сумму. 24-го император приказал просить в Вене о почетных наградах для этого корпуса независимо от обычного производства по службе. В Дорогобуже император жил в большой усадьбе — нечто вроде замка, стоявшего на возвышенности. Там нашли немного муки. Это была тем более удачная находка, что неприятель ничего не оставил в Смоленске, а первых запасов продовольствия, которые мы добыли, едва хватило бы на покрытие нужд госпиталей и на текущие потребности. Несколько корпусов получили хлеб в Дорогобуже, — от этого они уже отвыкли! Там же, в Дорогобуже, были получены сообщения, подтверждающие, что Александр приехал в Москву 24 июля; первые сведения об этом и притом неполные мы получили только после нашего прибытия в Смоленск. Мы узнали теперь, что он созвал дворянство и купечество, не скрыл того положения, в котором находится государство, и запросил подкреплений у всех губернии. Московская губерния предложила ему 80 тысяч человек, а другие — в соответствующей пропорции; Малороссия выставила 18 тысяч казаков; частные лица выставили целые батальоны, эскадроны и роты с полным снаряжением. Чтобы придать этому ополчению национальный и религиозный характер, митрополит Платон вручил императору чудотворный образ св. Сергия, который император передал московскому ополчению; против французов проповедывали священный поход. Мы узнали также, что император Александр послал из Полоцка в Петербург великого князя Константина, чтобы успокоить умы и ускорить рекрутские наборы, а также для того, чтобы ничто не мешало отныне генералу Барклаю, на которого таким путем взвалили всю ответственность за события. Хотя император Наполеон, оставив на Немане герцога Беллюнского[132], покинул Витебск с намерением остаться в Смоленске, он решил теперь двинуться вперед и послал из Дорогобужа герцогу Беллюнскому распоряжение направиться в Смоленск. Вскоре герцогу были посланы и подробные инструкции об оказании в случае надобности поддержки корпусам, которые до тех пор прикрывали наш фланг, в частности корпус маршала Сен-Сира на Двине. После Дорогобужа армия двигалась почти одной колонной: кавалерия Неаполитанского короля, гвардия, 1-й корпус и корпус маршала Нея — по дороге, поляки — справа, вице-король — слева. Мы находились на самой высокой русской возвышенности — на той, где берет свое начало Волга, впадающая в Каспийское море, Днепр, впадающий в Черное море, и Западная Двина, впадающая в Балтийское море. Пески после перехода через Днепр утомляли армию и артиллерию, но так как подозревали, что Барклай намерен дать сражение, и продолжали еще верить в это, войска были сконцентрированы до пределов возможного. В бою под Валутиной горой мы захватили нескольких пленных; при преследовании пленных не удалось захватить; не удалось также захватить ни одной повозки. Русские отступали в порядке и не оставляли ни одного раненого. Жители следовали за армией; деревни опустели. Несчастный город Дорогобуж, который русские оставили нам нетронутым, загорелся от костров наших бивуаков, расположенных слишком близко от жилых домов. Многие деревни в эти дни постигла та же участь. Пожар Смоленска, устроенный русскими, ожесточил наших солдат, впрочем, у нас и так было мало порядка. 27-го главная квартира переехала в маленький замок в Славково, 28-го во второй половине дня — в Рыбки; оттуда по приказу императора князь Невшательский послал письмо генералу Барклаю, воспользовавшись как предлогом отсылкой Орлова, прибывшего к нам в качестве парламентера, чтобы осведомиться о генерале Тучкове, который был захвачен в плен во время одной из схваток в Валутинском лесу[133]. Император, которому хотелось завязать переговоры, — этого он желал больше всего, — воспользовался случаем, чтобы вставить в письмо несколько любезных слов, предназначенных для императора Александра. Он старался подчеркнуть, что не питает никакой личной вражды, что эта война является всецело политической, а поэтому ничто не помешает в любой момент прийти к взаимному соглашению. Молчание, хранимое петербургским правительством и даже русским главнокомандующим после поездки Балашева, император объяснял тем, что ему приписывают враждебность, которая якобы побудит его отвергнуть всякое предложение и всякое соглашение, не построенное на основе восстановления Польши и отторжения этой части России. Император часто говорил в этом смысле князю Невшательскому. Со мной он говорил об этом дважды. — Александр прекрасно видит, что его генералы делают только глупости и что он губит свою страну; но он предался в руки англичан, а лондонский кабинет подстрекает дворянство и мешает ему прийти к соглашению с нами. Его убеждают, что я хочу отнять у него все его польские провинции, что он получит мир лишь этой ценой, а он не может заключить такой мир, потому что если он уступит, то русские дворяне, которые все владеют поместьями в Польше, через год задушат его, как его отца. Напрасно он не доверится мне, так как я не хочу ему зла; пойду даже на жертвы, чтобы спасти его из затруднительного положения. Если бы не этот страх, он написал бы мне, он послал бы ко мне кого-нибудь, ибо он не заинтересован в том, чтобы продолжать эту войну. В одном из разговоров, происходивших в Смоленске, император прибавил к этому: — Я тоже не заинтересован в том, чтобы продолжать войну, так как поляки не в состоянии поддержать эту борьбу; наборы не осуществляются; они не делают ровно ничего ради собственного дела; ежедневно они просят денег, а в Литве из-за оккупации России у них есть только бумажные деньги. Поляки хотели бы получить Галицию; что им за беда, если я поссорюсь с Австрией? Я ожидал большего от обещанных ими преданности и усердия. Я не хочу разорять Францию ради них. Если бы Александр послал мне какое-нибудь доверенное лицо, то мы быстро пришли бы к соглашению. Никогда он не получит таких хороших условий и никогда у него не будет лучшего случая. Я придаю Польше не больше значения, чем чему-либо другому. Есть много способов уладить дело. Пусть он выскажется против Англии, и тогда все уладится. Турки заключили мир. Андреосси не сумел помешать его ратификации[134]. Бернадот забыл, что он родился французом, он вступил в союз с русскими[135]. Эта ошибочная политика будет поставлена ему в вину; из-за этого в один прекрасный день его свергнут. Неслыханная вещь: две державы, которые должны потребовать все обратно у русских, являются их союзниками как раз тогда, когда представляется прекрасный случай вновь завоевать потерянное. Никогда больше не представится такой случай. Армия, стоявшая в Финляндии, пойдет на подкрепление Витгенштейна. Армией, находившейся в Молдавии, Россия также сможет располагать, потому что турки не переходят от мира к наступательной войне с такой быстротою, чтобы нельзя было своевременно заметить их наступление. Министерство иностранных дел должно было обеспечить мне шведов и турок, но никто теперь не умеет делать политику. Мне не служат; я сам должен делать все. Франция вечно будет упрекать в этом Маре. Эта бездарность причиняет мне большой вред. Это расстраивает все. Кто мог бы ожидать, что эти государства будут действовать против своих собственных интересов? Их политика была такой очевидной, их путь был начертан так ясно! Я напомнил его величеству, что герцог Бассано не мог отправить Андреосси без его распоряжения, а что касается Швеции, то его требование о соблюдении континентальной системы, захват шведских кораблей и в особенности разоружение полков, отосланных затем в качестве пленных во Францию, оскорбили самолюбие этой в высшей степени гордой нации. Эти рассуждения вызвали досаду императора, который выразил ее в своих обычных словах. — Вы ничего не смыслите в делах, вы не понимаете, — таковы были слова, положившие конец этому разговору. Новые сведения о неприятеле побудили императора выехать вечером. 29-го мы были в Вязьме, где к его величеству явился Лористон. Император долго беседовал с ним. Назавтра, как только мы выступили, император сказал мне: — Ну, Коленкур, так вы говорили, что ваш друг Александр не хотел воевать? — Ваше величество получили доказательство этому, — ответил я, — в то время, когда он заключил мир с Турцией; много других событий, как мне кажется, подтвердили то, что я имел честь говорить вашему величеству. — Лористон говорит иначе, — возразил император. — Александр может быть доволен тем, что завел дело так далеко. Его священный город сожжен; его страна находится в хорошеньком состоянии. Ему лучше было бы прийти к соглашению. Он предпочел еще раз предаться в руки англичан. Восстановят ли они ему его сожженные города? Лористон говорит, что император Александр давно уже вел переговоры с англичанами. — Но не в мое время, государь, — ответил я, — так как он конфисковал у них 80 кораблей, часть из них продана, а часть еще находится под секвестром. — Вас провели, господин обер-шталмейстер, — возразил император, — любезности вскружили вам голову. — Если бы мне было позволено поставить под сомнение то, что утверждает ваше величество, то я вновь сказал бы, что, по моему убеждению, император Александр начал переговоры с англичанами лишь после того, как прозвучал наш первый пушечный выстрел. Дата мира с турками, дата соглашения с Англией, действительная конфискация английских судов, в которой ваше величество хотите сомневаться, — все эти факты выяснятся со временем и послужат в мое оправдание. Не пройдет и шести месяцев как ваше величество воздадите должное моей искренности. Император воспользовался этим случаем, чтобы вновь заговорить о Турции и о Швеции. Он говорил с раздражением против герцога Бассано, которого считал виновным в том, что эти державы не сотрудничают с нами. Он соглашался, что дата заключения мира между Россией и Турцией может говорить в пользу моих утверждений. — Но, — прибавил он с иронией, — ваш друг Александр не делается от этого в меньшей степени византийцем и фальшивым человеком. Впрочем, я на него не сержусь. Мне даже обидно за него, что его страна так страдает. Когда можно будет поговорить друг с другом, мы быстро придем к соглашению, так как я веду против пего только политическую войну, и есть много способов уладить дело так, чтобы русские не остались слишком недовольны и не убили его, как его отца. Неприятель не оставлял за собою ни одного человека, разрушал свои склады, сжигал свои казенные здания и даже большие частные дома. Многие думали, что пожары в городах, местечках, в которые мы входили, были результатом беспорядков как в нашем авангарде, так и в казачьем арьергарде; я первый, признаюсь, разделял это мнение, не понимая, какой был русским интерес уничтожать все здания гражданских учреждений и даже частные дома, которые не могли сослужить нам большую службу. Император, которому многие говорили об этих пожарах, приказал моему брату взять на следующий день большой гвардейский отряд, поближе подойти к неприятелю и вступить в Вязьму, когда там еще будет неприятельский арьергард, чтобы лично установить, что именно происходит и действительно ли русские поджигают. Он дал ему указание поддерживать порядок. Неприятельский арьергард занимал свои позиции, но после довольно оживленного боя эвакуировал их. Отряд моего брата вступил в Вязьму вперемежку с егерями. Город уже горел в нескольких пунктах. Брат мой видел, как казаки зажигают горючие материалы, и нашел эти материалы в различных местах, где пожар начался до того, как из города ушли последние казаки. Он пустил в ход наши войска, чтобы локализовать пожар. Все усердно взялись за дело, и удалось спасти несколько домов, зерно, муку, водку. В первый момент все это было спасено от разграбления. Но ненадолго. На основе показаний, полученных от некоторых жителей города, оставшихся в своих домах, в частности от одного в высшей степени толкового пекаря-подмастерья, мы убедились, что все меры для поджога и распространения пожара были приняты казачьим отрядом арьергарда задолго до нашего прихода, и поджог был сделан, как только показались наши войска. Действительно, в разных домах, особенно в тех, где имелось продовольствие, оказались горючие материалы, методически приготовленные и разложенные для поджога. Словом, мы получили доказательство того, что в данном случае имело место выполнение мер, предписанных свыше и подготовленных заранее, — доказательство, подобное тем, какие мы уже имели раньше и получали впоследствии. Эти факты, о которых сообщали уже раньше некоторые жители других городов и местечек, но которым мы отказывались верить, подтверждались затем на каждом шагу. Все были поражены, и император в такой же мере, как и армия, хотя он и делал вид, что смеется над этим новым типом войны. Он часто в беседе с нами шутил над людьми, которые, по его выражению, сжигали свои дома, чтобы не дать нам переночевать там одну ночь. Он хотел предотвратить порождаемые этим страшным приемом борьбы серьезные опасения о последствиях и продолжительности войны, во время которой неприятель с самого начала шел на такие жертвы. Император, несомненно, размышлял об этом в том же духе, как и мы, но не делал вывода из своих размышлений. Несмотря на эти пожары, головные части после Дорогобужа в изобилии находили продовольствие, водку и даже вино. Печальная картина ужасного разрушения в меньшей степени действовала на людей, которым удавалось наполнить свой желудок и у которых были хорошо упакованные ранцы и хорошо снабженные маркитантские лавочки. Мы испытывали столько нужд, столько лишений, мы были так истомлены, Россия показалась нам такой неприступной страной, что термометр чувств, Мнений и размышлений очень многих людей надо было искать в их желудке. В Польше мы испытывали недостаток во всем; в Витебске с большими трудами и заботами удавалось раздобыть кое-какую пищу попроще; в Смоленске, когда мы рыскали по деревням, мы находили нескошенный урожай, зерно, муку, фураж, даже скот, но ни капли водки, ни капли вина. После Дорогобужа все было в огне, но в складах и погребах были прекрасные, иногда, пожалуй, даже роскошные запасы. В домах быстро находили многочисленные тайники, где было спрятано в изобилии все что угодно. Солдаты занимались мародерством; нельзя было этому противодействовать, так как им не раздавали пайков, да и не могли раздавать, ибо жили изо дня в день и совершали переходы без обозов. Большинство солдат устраивалось хорошо, пожалуй, даже очень хорошо. Роскошное убранство домов, их обширные размеры и внутреннее расположение — все говорило о том, что близко находится большая столица. И солдаты снова сделались неутомимыми. Неаполитанский король, командовавший авангардом, часто делал дневные переходы в 10 и 12 лье. Люди не покидали седла с трех часов утра до 10 часов вечера. Солнце, почти не сходившее с неба, заставляло императора забывать, что сутки имеют только 24 часа. Авангард был подкреплен карабинерами и кирасирами; лошади, как и люди, были изнурены; мы теряли очень много лошадей; дороги были покрыты конскими трупами, но император каждый день, каждый миг лелеял мечту настигнуть врага. Любою ценою он хотел добыть пленных; это было единственным средством получить какие-либо сведения о русской армии, так как их нельзя было получить через шпионов, сразу переставших приносить нам какую-либо пользу, как только мы очутились в России. Перспектива кнута и Сибири замораживала пыл наиболее искусных и наиболее бесстрашных из них; к этому присоединялась действительная трудность проникновения в страну, а в особенности в армию. Сведения получались только через Вильно. Прямым путем не доходило ничего. Наши переходы были слишком большими и быстрыми, а наша слишком истомленная кавалерия не могла высылать разведочные отряды и даже фланговые патрули. Таким образом, император чаще всего не знал, что происходит в двух лье от него. Но какую бы цену ни придавали захвату пленных, захватить их не удавалось. Сторожевое охранение у казаков было лучше, чем у нас; их лошади, пользовавшиеся лучшим уходом, чем наши, оказывались более выносливыми при атаке, казаки нападали только при удобном случае и никогда не ввязывались в бой. К концу дня наши лошади уставали обычно до такой степени, что самое ничтожное столкновение стоило нам нескольких храбрецов, так как их лошади отставали. Когда наши эскадроны отходили, то можно было наблюдать, как солдаты спешиваются в разгаре схватки и тянут своих лошадей за собой, а иные вынуждены даже покинуть лошадей и спасаться пешим порядком. Князь Невшательский, графы Дюронель и де Лобо, а также некоторые другие доблестные люди, находившиеся в окружении императора, постоянно рисовали перед ним картину происходящего и уговаривали его беречь остающиеся средства, раз уж он хотел, по его словам, во что бы то ни стало добиться сражения или идти на Москву. Император слушал нас, но, одержимый надеждой получить завтра то, чего он не мог добиться сегодня, помимо своей воли увлекался все дальше и делал 12 лье, хотя сам имел в виду сделать только 5. Как и всех, его удивляло это отступление 100-тысячной армии, при котором не оставалось ни одного отставшего, ни одной повозки. На 10 лье кругом нельзя было найти какую-нибудь лошадь для проводника. Нам приходилось сажать проводников на наших лошадей; часто даже не удавалось найти человека, который служил бы проводником императору. Бывало, что один и тот же проводник вел нас три-четыре дня подряд и в конце концов оказывался в районе, который он знал не лучше нас. Авангард был в таком же положении. В то время как мы следовали за русской армией, не будучи в состоянии раздобыть хотя бы самые ничтожные сведения о ее передвижениях, там происходила большая перемена. Генерал Кутузов[136], который под влиянием русского дворянства был назначен главнокомандующим, 29-го прибыл к армии в Царево-Займище, между Гжатском и Вязьмой, а император Наполеон еще не знал об этом. Подкрепления прибывали в русскую армию со всех сторон, и Милорадович как раз в это время присоединился к главным силам. В Петербурге, как и в Москве, раздавались воинственные клики и призывы к истреблению врага, а император Наполеон лелеял мечту, что его мирные слова приведут к переговорам. Мы угрожали древней столице; священный город был сожжен, и французы заняли его; мы были у врат Гжатска, а император Александр, в свое время пославший Балашева в Вильно, не отвечал на предварительные шаги, предпринятые нами из Смоленска. Перемена в позиции и в политике петербургского правительства должна была бы открыть императору глаза. Гордость побежденных по отношению к победителю должна была бы раскрыть перед ним .опасности этого нашествия, но рок, в который верил император Наполеон, преследовал его; он думал, что его звезда воссияет новой славой, когда он заставит ее взойти над этой полярной землей, но ей пришлось, в свою очередь, уплатить жестокому климату ту дань, которую до сих пор она налагала на славу тех же самых русских и всех других народов. Армия, как я уже говорил, была очень утомлена; кавалерия и артиллерия находились в самом плохом состоянии, а численность легких войск до такой степени сократилась, что для подкрепления авангарда надо было пустить в ход карабинеров и кирасиров. 31-го главная квартира расположилась в помещичьем доме в Величеве; там же поместился Неаполитанский король. Тем временем неприятель отступал от этапа к этапу, пользуясь для прикрытия своего движения только казаками или иногда одним-двумя драгунскими полками. Вся наша кавалерия и часть пехоты днем и ночью были в боевой готовности и всегда подвигались форсированным маршем в надежде настигнуть врага, но нагнать его не удавалось. Армия могла питаться лишь тем, что добывали мародеры, организованные в целые отряды; казаки и крестьяне ежедневно убивали много наших людей, которые отваживались отправиться на поиски. Чем больше мы продвигались вперед, тем более полным было бегство населения. Не оставались даже старики и инвалиды. Дело доходило до того, что даже авангард не мог раздобыть себе проводника, который был бы в состоянии назвать местность и дать какие-нибудь сведения о соответствующем районе. Возникали настоящая путаница и затруднения всякого рода. Наконец, в двух лье перед Гжатском авангард захватил в плен казака, под которым только что была убита лошадь, и вскоре затем негра, заявившего, что он повар атамана Платова[137]. Негр был захвачен при выходе из деревни, где он занимался мародерством. Неаполитанский король отослал обоих пленников к императору, который задал им множество вопросов. Их ответы показались мне довольно пикантными, и я тотчас же записал их. Негр сообщил подробности об образе жизни своего генерала, которому он всегда прислуживал за столом. При этом он слышал разные разговоры и рассказы о соперничестве между некоторыми генералами, но он не знал ничего насчет передвижения армии. Каждую секунду с самыми забавными гримасами и ужимками он спрашивал, с кем именно он говорит, перед кем он находится. Напрасно ему повторяли, что его допрашивает император; он не хотел верить, что это был император Наполеон. Когда ему снова подтвердили, что он находился перед императором, то он поклонился, потом несколько раз простерся ниц и принялся прыгать, танцевать, петь и выделывать самые невообразимые гримасы. Это негр уверил Неаполитанского короля, у которого не было проводника, что он знает весь окрестный район, поэтому его величество послал за ним, и его отправили к императору. Император велел подойти казаку, которого держали в стороне, пока допрашивали негра. Это был брюнет пяти футов ростом, с живыми глазами, открытым и неглупым лицом, серьезный на вид; ему можно было дать от 30 до 36 лет; казалось, он был очень огорчен тем, что попал в плен, а в особенности тем, что потерял свою лошадь. Император приказал мне дать ему лошадь из императорской конюшни. По словам казака, русские открыто жаловались на Барклая, который, как они говорили, помешал им драться под Вильно и под Смоленском, заперев их в стенах города. Два дня назад в армию прибыл Кутузов, чтобы сменить Барклая. Он не видел его, но один молодой штабной офицер приезжал вчера, чтобы поговорить с казачьим офицером, его командиром, и сообщил ему эту новость, добавив, что дворянство принудило Александра произвести эту перемену, которой армия была очень довольна. Это известие показалось императору весьма правдоподобным и доставило ему большое удовольствие; он повторял его всем. Медлительный характер Барклая изводил его. Это отступление, при котором ничего не оставалось, несмотря на невероятную энергию преследования, не давало надежды добиться от такого противника желанных результатов. — Эта система, — говорил иногда император, — даст мне Москву, но хорошее сражение еще раньше положило бы конец войне, и мы имели бы мир, так как в конце концов придется ведь этим кончить. Узнав о прибытии Кутузова, он тотчас же с довольным видом сделал вывод, что Кутузов не мог приехать для того, чтобы продолжать отступление; он, наверное, даст нам бой, проиграет его и сдаст Москву, потому что находится слишком близко к этой столице, чтобы спасти ее; он говорил, что благодарен императору Александру за эту перемену в настоящий момент, так как она пришлась как нельзя более кстати. Он расхваливал ум Кутузова, говорил, что с ослабленной, деморализованной армией ему не остановить похода императора на Москву. Кутузов даст сражение, чтобы угодить дворянству, а через две недели император Александр окажется без столицы и без армии; эта армия действительно будет иметь честь не уступать свою древнюю столицу без боя; вероятно, именно этого хотел император Александр, соглашаясь на перемену; он сможет теперь заключить мир, избежав упреков и порицаний со стороны русских вельмож, ставленником которых является Кутузов, и он сможет теперь возложить на Кутузова ответственность за последствия тех неудач, которые он потерпит; несомненно, такова была его цель, когда он пошел на уступку своему дворянству. Император продолжал расспрашивать казака, все ответы которого и по форме и по содержанию были очень умны для простого солдата. Вот что он говорил: — Если бы русские солдаты Александра, а в особенности его генералы, походили на казаков, то вы с французами не оказались бы в России. Если бы Наполеон в своей армии имел казаков, то он давно уже был бы китайским императором. Французы дерутся хорошо, по неосторожны. Они любят грабить; чтобы рыскать по домам, они удаляются от своей армии, а казаки пользуются этим, чтобы каждый день захватывать в плен много французов, и отнимают у них добычу. Не будь казаков, французы были бы уже в Москве, в Петербурге и даже в Казани. Именно казаки все время задерживают их. Казакам нравится Неаполитанский король, который носит большой султан, потому что он храбр и всегда первым кидается в бой. Они дали себе слово не убивать его, но хотят захватить в плен. Он признал, что в Вязьме казаки приготовили все, что нужно, для поджога моста, складов и различных домов. Он сказал, что таков был приказ их начальника. Когда мы вступили в Гжатск, часть города была сожжена и еще дымилась. Но в Гжатске мы взялись за дело более своевременно, чем в Вязьме. Мы постарались остановить огонь. Император приказал произвести усиленную разведку во всех окрестностях города. Он посетил госпиталь, расположенный у выхода из города; госпиталь не был сожжен. Император торопил всех, чтобы ускорить восстановление мостов и прохождение войск. Возвратился он очень поздно. В Гжатске оставалось еще меньше жителей, чем в Вязьме. Дома на той улице, где остановился император, и на улицах, расположенных по другую сторону реки, которые не были подожжены, были переполнены продовольствием всякого рода; там оказалась прекрасная мука, много яиц и масла, которого мы давно уже были лишены. Император получил определенные и подробные сведения о русской армии. Кутузов прибыл к ней 29-го. На пути к армии и потом, при отступлении, он проезжал через Гжатск. Милорадович, как говорили, присоединился к армии с 50 тысячами человек и большим количеством орудий. Император исчислял это подкрепление в 30 тысяч человек[138]. Русские офицеры были, по-видимому, очень довольны прибытием Кутузова и не сомневались, что он вскоре даст большое сражение. Армия продолжала свое отступление для того, чтобы соединиться с другими подкреплениями, которые подходили к ней из Москвы. На основании этих сведений, которые подтверждались всеми данными, император не сомневался больше, что мы приближаемся к моменту, когда состоится желанное для него сражение. Он с удовольствием рассказывал эти сведения, прибавляя к ним следующие соображения: — Новый главнокомандующий не может продолжать эту систему отступления, которую осуждает общественное мнение России. Он поставлен во главе армии с условием. сражаться. Та система войны, которой они придерживались до сих пор, должна, следовательно, измениться. Все эти соображения побудили императора привести и свои войска в боевую готовность. Для этого он оставался в Гжатске 2 и 3-го, чтобы сконцентрировать все силы и дать немного отдыха кавалерии и артиллерии. Здесь стало достоверно известно, что генерал Латур-Мобур, о котором император очень беспокоился, прибыл со своей дивизией в Ермаково 1 сентября. Сознавая необходимость привести в порядок обозы, загромождавшие дороги, и дать возможность артиллерии выехать вперед, когда начнется сражение, которое, по его мнению, предстояло в ближайшие дни, император отдал приказ сжигать все экипажи, которые оказались бы впереди артиллерийских парков. — Я прикажу сжечь мой собственный экипаж, — сказал он мне на следующий день, — если он окажется не на своем месте. Передвигаясь верхом, император встретил много экипажей, которые ехали отдельно от своих колонн, рядом с артиллерийским обозом. Он приказал егерям из своего конвоя задержать их, потом сошел с лошади и велел сжечь первый из них. За экипаж вступились. Де Нарбонн обратил его внимание на то, что из-за этого может лишиться всего необходимого офицер, которому, быть может, оторвет завтра ногу. — Мне обойдется гораздо дороже, — ответил император, — если я окажусь завтра без артиллерии. Пришлось разыскать солому, дрова и развести костер. Тем временем коляску разгрузили. Следующая была осуждена на такую же казнь. Когда огонь охватил их, император поскакал прочь галопом, и я думаю, что кучера спасли из огня свои экипажи, хотя и обгоревшие немного. — Я хотел бы, чтобы это был ваш экипаж, — сказал император князю Невшательскому, — это произвело бы больше впечатления, и вы этого вполне заслуживаете, потому что я все время встречаю ваш экипаж. — Позади экипажа вашего величества — ответил князь. — Это — вина Коленкура, — возразил император. — Впрочем, я обещал ему сжечь и мой экипаж, если я его встречу. Так что не сердитесь на мою угрозу, потому что я окажу своему экипажу не больше милости, чем другим. Я здесь главнокомандующий, и я должен подавать пример. 4-го главная квартира была на бивуаке у Прокофьева, а 5 и 6-го — у Бородина. Де Боссе[139] прибыл туда 6-го во второй половине дня. Он привез письма императрицы, которую провожал в Прагу из Дрездена, и прекрасный портрет Римского короля, написанный Жераром [140]. Когда император вернулся с разведки, которую он производил для выяснения неприятельских постов, он нашел этот портрет в своей палатке. Одновременно приехал адъютант герцога Рагузского с сообщениями о неудачах в Испании[141]. Эстафета из Парижа уже несколько дней тому назад принесла императору первое сообщение об этом, но русские дела в данный момент были слишком серьезны, для того чтобы его заботили неудачи герцога Рагузского в Испании. — Англичане заняты там. Они не могут покинуть Испанию, чтобы схватиться со мной во Франции или в Германии. Вот что важно для меня, — сказал он мне на следующий день. Император оставался лишь один момент в своей палатке, находившейся, по обыкновению, в центре гвардейского каре, а затем поспешил туда, где наше правое крыло атаковало два редута, поддерживающих левый фланг неприятеля. Эта атака была проведена с такой силой, что мы овладели редутами меньше чем в течение часа [142]. Войска получили приказ оставаться в боевой позиции, а пехота — сохранять каре. Хорошо, что император проявил эту предусмотрительность, так как через полчаса после наступления вечерней темноты, когда бой давно уже был окончен, русские кирасиры, поддержанные пехотой, энергично атаковали наше каре, направляясь к этим редутам; они, бесспорно, надеялись в сумятице ночного сражения принудить нас эвакуировать редуты и отбить их обратно [143]. Первое каре, захваченное врасплох, потеряло несколько человек и орудий, но остальные, предупрежденные пальбою первого каре, держались твердо. Русские кирасиры потерпели большой урон от нашего артиллерийского и ружейного огня, а к тому же их атака была плохо поддержана, и они должны были отступить и отказаться от обладания этими редутами, которые служили ключом к русским позициям. Наши войска выиграли даже некоторое пространство, преследуя кирасиров в темноте, и мы утвердились на опушке леса, которую для врага было бы весьма важно сохранить за собой хотя бы для того, чтобы задержать наши атаки и следить за нашими передвижениями.
Император в течение ночи объехал наши бивуаки, побывал на взятых редутах, несколько раз проехал по всей линии, для того чтобы по собственному впечатлению составить суждение о позициях неприятеля, о его численности в каждом пункте. В то же самое время он побывал и в своих воинских частях, как он это обыкновенно делал накануне сражения. Еще во второй половине дня он побывал в различных корпусах, частично определил свою окончательную диспозицию и отдал распоряжения, но не был уверен, придется ли ему начать атаку завтра утром, до такой степени он боялся, как бы неприятель снова не ускользнул от него. С рассветом[144] император вновь побывал на главном редуте, и под прикрытием леса, находившегося впереди редута и окончательно захваченного нами в ночном бою, он вместе со мною и с князем Невшательским очень близко подъехал к неприятельским позициям. Он объехал затем всю линию и особенно подробно осмотрел центр и левый фланг, которые он обследовал вплоть до сторожевых постов. Потом еще раз вернулся к центру вместе с вице-королем, чтобы объяснить ему все диспозиции на месте. После этого он отправился на крайний правый фланг, которым командовал князь Понятовский, добившийся накануне со своими поляками значительного успеха и выигравший большое пространство[145]. Сопротивление русских в этом пункте было не совсем таким, каким оно должно было бы быть и каким оно было в других местах. Император колебался, произвести ли глубокий маневр правым флангом, чтобы обойти позицию неприятеля и частично оставить в стороне его редуты, или же занять такие позиции — это облегчалось взятием двух редутов, — чтобы иметь возможность атаковать неприятельский центр с фронта и с тыла, начав атаку правым крылом. Он опасался, что побудит русских к новому отступлению, если примет первый вариант, который угрожал бы их тылу, тем паче что потеря редутов, отнятых у неприятеля накануне, сильно ослабила уже его позицию. Эти соображения склонили императора к принятию второго варианта. Видя, что неприятель держится спокойно на своих позициях, император решил предоставить этот день армии для отдыха и для того, чтобы успели подтянуться артиллерийские резервы и все другие немного отставшие части. Он думал также — и это последнее соображение окончательно определило его решение, — что неприятель, который с наступлением ночи пытался отбить редуты, столь необходимые для поддержки своего левого фланга, днем постарается вновь захватить эту позицию или по крайней мере ту территорию, которую он уступил полякам. Император надеялся, что таким путем завяжется бой, который, по его мнению, должен дать ему весьма выгодные результаты, но с обеих сторон день прошел во взаимном наблюдении, если не считать поляков, которые вновь выиграли небольшое пространство, что дало весьма выгодную исходную позицию для завтрашней атаки на неприятельском фланге. Видя, что неприятель не двинулся с места, император счел, что он возводит новые укрепления взамен потерянных вчера редутов. Около трех часов дня был даже момент, когда думали, что неприятель отходит, и император, который все время был начеку, уже готов был отдать приказ об атаке, но, произведя наблюдения с более близких пунктов, которые позволяли правильно судить о передвижениях русских, мы удостоверились, что они сохраняют прежние позиции. Вечером император возвратился в свою палатку. 7-го числа еще до рассвета император побывал на редуте на правом фланге, а затем вместе с князем Экмюльским, Бертье и со мною поехал на опушку леса, находившегося впереди редута. Как только рассвело, войскам прочли прокламацию императора, краткую и энергичную, как все, что он писал в подобных случаях накануне больших событий. Поляки, Неаполитанский король со своей кавалерией, стоявшей на левом крыле поляков, а также войска князя Экмюльского выступили еще до рассвета. Их атака была стремительной, но оборона была упорной. Князь Багратион, стоявший против них, защищался с силой и отвагой, но наши солдаты были полны такого пыла, что ничто не в состоянии было их остановить. Генерал Компан, раненный при первых атаках, был заменен генералом Раппом, которого вскоре постигла такая же судьба, когда он шел во главе тех же самых храбрецов. Замена раненых или убитых генералов происходила без малейшего шума, и передвижения войск не испытывали ни малейшей задержки, даже когда был ранен князь Экмюльский[146]. Маршал Ней со своей обычной отвагой ударил, как молния, по выдвинутым корпусам неприятельского центра и опрокинул их. В семь часов в этом пункте раздавалась такая канонада и ружейная пальба, какие редко можно услышать. Тем временем Неаполитанский король поддержал со своей кавалерией стремительный натиск пехоты правого фланга и пехоты князя Экмюльского, и оба укрепления, оставшиеся в руках русских на их левом фланге, были взяты. В восемь часов императору донесли, что дивизионный генерал Монбрен, командовавший первым кавалерийским корпусом, состоявшим из трех дивизий, убит. Император вызвал моего брата, которого послал к производившему атаку правому флангу; через несколько минут мой брат возвратился, чтобы доложить ему о взятии обоих редутов и о достигнутых после этого успехах. — Отправляйтесь, — сказал ему император, — и берите на себя командование 1-м кавалерийским корпусом. Действуйте, как при Арсобиспо. Князь Невшательский дал ему письменный приказ, для того чтобы дивизионные генералы подчинились ему. Брат пожал мне руку и сказал: — Дело такое жаркое, что я, наверное, тебя больше не увижу. Мы добьемся торжества, или же я буду убит. Способствовали ли возникновению этого печального предчувствия его обычные недуги, которые часто заставляли его желать смерти, или же оно было порождено ожесточенным характером боя? Не знаю, но я не мог забыть это трагическое прощанье вплоть до того самого момента, когда роковое событие свершилось и я узнал о несчастье, которое предчувствовал заранее. Маршал Ней, подкрепленный частью корпуса вице-короля, поддерживал правый фланг, и к 10 часам неприятель потерял всю территорию, находившуюся впереди большого редута в центре. Он потерял, следовательно, позицию своего левого фланга и деревню[147], на которую опирался центр, но его резервы подходили. Один момент успехи в районе нашего правого крыла сделались переменными; это крыло должно было даже оттянуть свои передовые части к центру боевого расположения и отойти к захваченным укреплениям. Страшная артиллерийская канонада изрыгала смерть повсюду; русская пехота делала новые усилия, чтобы отбить потерянную территорию. Большой редут обстреливал наш центр адским огнем. Маршал Ней и вице-король тщетно вели комбинированные атаки для захвата этого редута; атаки были отражены. Двинувшись вторично в атаку, они достигли не большей удачи, и Ней даже несколько отступил. Часть гвардии, следовавшая эшелонами за движениями корпуса, связывающего центр с правым флангом, заняла позиции с таким расчетом, чтобы поддержать его в случае надобности, если усилилось бы отступательное движение, к которому он один момент был принужден. Но наша артиллерия остановила наступательный порыв неприятеля, который тщетно в течение долгого времени старался удержаться на месте под огнем убийственнейшей канонады. В конце концов он должен был уступить нам территорию, которую мы захватили у него при предыдущих атаках. Император в течение всего этого времени наблюдал за операциями центра. Он подъехал к последнему из взятых редутов, и всюду он давал приказ ограничиться пока удержанием занимаемых позиций, чтобы, как он говорил, дать артиллерии время разбить оставшиеся неподвижными массы неприятельской пехоты. Было около 11 часов. Незадолго до этого к нему доставили генерал-лейтенанта Белычева[148], захваченного вместе с 15 другими пленными при взятии редута. Офицер, приведший его, сказал императору, что он доблестно оборонялся. Император принял его хорошо. Видя, что он без шпаги, император выразил неудовольствие тем, что его обезоружили. — Я слишком почитаю, сударь, отвагу, потерпевшую неудачу, — сказал он, — чтобы лишить себя удовольствия возвратить вам оружие храбреца. И он дал ему свою шпагу. Затем он задал ему несколько вопросов и приказал расспросить других пленных, а также распорядился, чтобы позаботились обо всех взятых в плен и чтобы как к генералу, так и ко всем остальным отнеслись со всем подобающим уважением. Этот трофей доставил большое удовольствие императору, но ему казалось непонятным, как могло случиться, что захвачено так мало пленных, когда редуты были взяты с такой стремительностью и окружены были со всех сторон кавалерией Неаполитанского короля. Он выразил неудовольствие по этому поводу и задал в связи
Его величество немедленно поскакал галопом к головным рядам кавалерии, чтобы найти там Неаполитанского короля и осуществить те маневры, которые он считал необходимыми для закрепления и развития этого успеха. Маршал Ней и вице-король поддержали решающий маневр генерала Коленкура. Неприятельская атака с целью отбить большой редут осталась тщетной, и русские должны были отступить на всех пунктах. У них оставался еще один редут и небольшое укрепление, прикрывавшее Московскую дорогу; по-видимому, они хотели держаться там. Редкий лесок прикрывал их переход и скрывал от нас их движения в этом месте. Император надеялся, что русские ускорят свое отступление, и рассчитывал бросить на них свою кавалерию, чтобы попытаться разорвать линию неприятельских войск. Части молодой гвардии и поляки двигались уже, чтобы подойти к укреплениям, оставшимся в руках русских. Император, чтобы лучше рассмотреть их передвижения, отправился вперед и прошел вплоть до самой линии стрелков. Пули свистели вокруг него; свою свиту он оставил позади. Заметив, что я нахожусь возле него, император сказал мне, чтобы я удалился. — Дело кончено, — сказал он, — ждите меня в главной квартире. Я поблагодарил и остался возле него. Император находился в этот момент в большой опасности, так как пальба сделалась настолько жаркой, что Неаполитанский король и несколько генералов примчались уговаривать и умолять императора удалиться. Император отправился тогда к подходившим колоннам. За ним следовала старая гвардия; карабинеры и кавалерия шли эшелонами. Император, по-видимому, решил захватить последние неприятельские укрепления, но князь Невшательский и Неаполитанский король указали ему, что эти войска не имеют командующего, что почти все дивизии и многие полки также лишились своих командиров, которые были убиты или ранены; численность кавалерийских и пехотных полков, как может видеть император, весьма сильно уменьшилась; время уже позднее; неприятель действительно отступает, но в таком порядке, так маневрирует и отстаивает позицию с такой отвагой, хотя наша артиллерия и сокрушает его войсковые массы, что нельзя надеяться на успех, если не пустить в атаку старую гвардию; при таком положении вещей успех, достигнутый этой ценой, был бы неудачей, а неуспех был бы такой потерей, которая зачеркнула бы выигрыш сражения; наконец, они обратили внимание императора на то, что не следует рисковать единственным корпусом, который еще остается нетронутым, и надо приберечь его для других случаев. Император колебался. Он снова выехал вперед, чтобы самому наблюдать за движениями неприятеля. Неаполитанский король и князь Невшательский подъехали с противоположных сторон к этим редутам и присоединились к императору, который удостоверился, что русские занимают позиции и что многие корпуса не только не отступили, но сосредоточиваются вместе и, по всей видимости, собираются прикрывать отступление остальных войск. Все следовавшие одно за другим донесения говорили, что наши потери весьма значительны. Император принял решение. Он отменил приказ об атаке и ограничился распоряжением поддержать корпуса, еще ведущие бой, в случае, если бы неприятель попытался что-нибудь сделать, что было маловероятно, ибо он также понес громаднейшие потери. Сражение закончилось только с наступлением ночи. Обе стороны были так утомлены, что на многих пунктах стрельба прекратилась без команды. Бойцы ограничивались тем, что наблюдали друг за другом. Ночью император перенес свою ставку в тот пункт, где он остановился в начале сражения, — перед редутами. Еще никогда мы не теряли в одном сражении столько генералов и офицеров. Успех оспаривался с таким упорством и огонь был такой убийственный, что генералы, как и офицеры, должны были платить своей жизнью, чтобы обеспечить исход атак. И днем во время сражения, и ночью для раненых делали все, что могли, но большинство жилых помещений вблизи поля битвы загорелось во время боя, и поэтому многие перевязочные пункты провели ночь под открытым небом. Пленных было мало. Русские проявили большую отвагу; укрепления и территория, которые они вынуждены были уступить нам, эвакуировались в порядке. Их ряды не приходили в расстройство; наша артиллерия громила их, кавалерия рубила, пехота брала в штыки, но неприятельские массы трудно было сдвинуть с места; они храбро встречали смерть и лишь медленно уступали нашим отважным атакам. Еще не было случая, чтобы неприятельские позиции подвергались таким яростным и таким планомерным атакам и чтобы их отстаивали с таким упорством. Император много раз повторял, что он не может понять, каким образом редуты и позиции, которые были захвачены с такой отвагой и которые мы так упорно защищали, дали нам лишь небольшое число пленных. Он много раз спрашивал у офицеров, прибывших с донесениями, где пленные, которых должны были взять. Он посылал даже в соответствующие пункты удостовериться, не были ли взяты еще другие пленные. Эти успехи без пленных, без трофеев не удовлетворяли его. Несколько раз во время сражения он говорил князю Невшательскому, а также и мне: — Русские дают убивать себя, как автоматы; взять их нельзя. Наши дела не подвигаются. Это цитадели, которые надо разрушать пушками. Ночью было явно заметно, что неприятель начал отступление: армии был отдан приказ двигаться следом за ним. Назавтра[149] днем можно было обнаружить уже только казаков и притом лишь в двух лье от поля битвы. Неприятель унес подавляющее большинство своих раненых, и нам достались только те пленные, о которых я уже говорил, 12 орудий редута, взятого моим несчастным братом, и три или четыре других, взятых при первых атаках. С утра император объехал все поле сражения. Он приказал заботливо подобрать и перенести на перевязочные пункты всех раненых, как французов, так и русских. Никогда еще земля не была в такой мере усеяна трупами. На возвышенности за деревней, которая находилась в центре атаки, земля была покрыта трупами солдат Литовского и Измайловского гвардейских полков, на которых обрушился удар нашей артиллерии. Император тщательно обследовал все уголки поля сражения, позиции каждого корпуса, передвижения всех корпусов и те затруднения, которые им приходилось преодолевать. Он приказал подробно доложить ему обо всем, что происходило, хвалил, ободрял и был с обычным энтузиазмом встречен войсками. Не могу не рассказать об одном факте, который показывает, чего стоила эта кровавая битва французской армии. Подъехав ко второму редуту, который только что был взят, император нашел там 60 — 80 человек пехоты с четырьмя или пятью офицерами, которые продолжали стоять в боевом порядке перед редутом согласно приказу, полученному от начальства. Император, удивленный тем, что эта часть оставалась здесь, тогда как все другие уже прошли дальше, спросил офицера, командовавшего ею, зачем они здесь. — Мне приказано здесь оставаться, — ответил он. — Присоединитесь к вашему полку, — сказал ему император. — Он здесь, — ответил офицер, — указывая на вали и рвы редута. Император, не понимая, что он хочет сказать, повторил: — Я спрашиваю, где ваш полк. Присоединитесь к нему. — Он здесь, — ответил офицер, снова указывая туда же, как бы раздосадованный тем, что император не понимает его. Молодой офицер, стоявший возле, выдвинулся тогда вперед и объяснил императору, что полк, которому удалось взять редут лишь при второй атаке, ринулся туда с такой стремительностью и был встречен таким картечным и ружейным огнем, что от двух батальонов остался только этот отряд, а остальные, как он может видеть, выведены из строя. В самом деле, храбрецы, начиная с полковника, лежали все вокруг редута, на парапете и внутри редута, куда они проникли при первой атаке, но где не смогли удержаться. Император подробно обследовал все укрепления, возведенные русскими. Не могу выразить, что я испытывал, проходя по этому месту, орошенному кровью моего несчастного брата. Если бы почести, возданные всей армией храбрецу, могли меня утешить, то я должен был бы почувствовать облегчение. По окончании этой рекогносцировки император галопом направился к авангарду. Согласно донесениям, получавшимся с утра от Неаполитанского короля, он видел только казаков. Было подобрано весьма незначительное число отставших. Неприятель не оставил ни одной повозки. Король рассчитывал пройти через Можайск; он убеждал императора расположить там к вечеру свою главную квартиру, но когда он прибыл к городу, то оказалось, что неприятель держится там твердо и располагает пехотой и многочисленной кавалерией. Мы отправились поздно. День клонился уже к вечеру. Так как мы не могли произвести разведку позиции, то пришлось остановиться. Император устроился в деревне под Можайском; ночью неприятель эвакуировал город. Наши войска вступили в Можайск на следующий день на рассвете[150]. Император прибыл туда к полудню. Он был очень озабочен. В этот момент, когда дела в России, несмотря на выигранное сражение, отнюдь нельзя было назвать удовлетворительными, ему невольно приходили в голову испанские дела. Состояние корпусов, которые он видел, было более чем прискорбным. Численность всех корпусов сильно сократилась. Слава стоила ему дорого. Остановленный вчера вечером неприятелем, который в своем отступлении не оставлял за собой ничего, он был теперь уверен, что это кровопролитное сражение не будет иметь других результатов, кроме того, что даст ему еще некоторую территорию. Ему улыбалась, однако, перспектива вступления в Москву, но этот успех не завершал ничего, если оставалась непоколебимой русская армия. Все замечали, что император был очень озабочен, хотя он много раз повторял: — Мир ждет нас в Москве. Когда русские вельможи увидят, что мы — хозяева их столицы, то они хорошенько задумаются. Если бы я дал свободу крестьянам, то это был бы конец всем крупным состояниям этих вельмож. Сражение откроет глаза моему брату Александру, а взятие Москвы — его сенату. Эти громкие речи императора были, по-видимому, предназначены скорее для того, чтобы создать определенное настроение и отвлечь мысли от понесенных нами потерь, а не являлись результатом его действительных убеждений. В самом деле в своих беседах с князем Невшательским — единственным лицом, с которым он говорил после сражения, — он, судя по тому, что говорил мне князь, казался очень озабоченным и несколько раз повторял, что обе стороны убивают друг у друга много народа, но это не приводит ни к каким результатам. Никаких пленных, никаких трофеев — вот что больше всего раздражало императора, и он часто жаловался на это. Зная, что неприятеля должны подкрепить новобранцы и ополченские корпуса, которые не могли еще присоединиться к армии, он лелеял надежду, что Кутузов еще раз даст сражение, перед тем как сдать столицу, а сам он будет иметь под ногами тем более твердую почву, что в одной руке он будет держать шпагу, а в другой — сделанные неприятелем предложения мира. По словам князя Невшательского, император был настолько склонен тогда принять эти предложения или вступить в переговоры о них, что подумал бы еще, идти ли дальше Можайска, если бы не надежда и желание подчеркнуть свою победу именем того места, где будет заключено соглашение. В иные минуты он определенно собирался идти на Москву, пробыть там неделю и затем отойти к Смоленску. Не допуская, однако, чтобы неприятель сдал свою столицу без нового сражения, и не сомневаясь, что он попытается спасти ее путем демонстративных оборонительных боев и путем переговоров, император всего лишь один раз коснулся гипотезы о том, что он силой откроет двери Москвы, до такой степени он был убежден, что его теперешнее продвижение приведет его если не к предварительному мирному договору, то по крайней мере к своего рода перемирию, которое быстро повлечет за собою и мир. Он говорил: — Мы скрестили шпаги: честь спасена в глазах всего мира, и русские наделали себе достаточно бед, для того чтобы я стал требовать от них другого удовлетворения. Они не будут гнаться за тем, чтобы я нанес им второй визит, как и я не гонюсь за тем, чтобы снова побывать в Бородине. Признаюсь, мне трудно было поверить, чтобы император даже ради своих подлинных интересов мог рассчитывать тогда остановиться перед Москвой, к которой он подошел так близко. Когда мы с князем вспоминали наши разговоры в Витебске и других местах, а также беседы, которые были у нас с императором, князь сказал мне, что если бы надо было все начинать сначала, то император не подошел бы так близко к Москве; он действительно проявляет мирные намерения, и если поступят предложения мира, то они быстро будут приняты; он хочет выпутаться из этого дела, но с честью. Князь Невшательский не закрывал глаза на возможные последствия этого похода. Смерть моего злосчастного брата могла лишь обострить мои печальные предчувствия, которые князь разделял; теперешние намерения императора являлись лишь отзвуком затруднений данного момента и исчезали вместе с ними или под влиянием любых мелких успехов. Неудачи в Испании, прискорбные результаты последней битвы всецело объясняли умеренность, которую проявил тогда император. Что же касается нас, то мы все считали, что нет другого средства окончить эту войну, как покинуть Москву через 48 часов после вступления в нее (если только неприятель сдаст Москву) и возвратиться в Витебск. Император оставался в Можайске 11-го и 12-го. Он был болен[151], озабочен и принимал только проезжавших через Можайск маршалов. Никого из нас он не принимал. Город не был подожжен, но жителей там оставалось очень мало. Император надеялся, что русские отказались от своей системы поджигательства и разрушения. Он тотчас же усмотрел в этом доброе предзнаменование для будущих событий. По его мнению, это подтверждало его мысль о том, что соглашение состоится. Русские отступали по-прежнему в таком же порядке, забирая своих раненых и не оставляя ни гвоздя за собой. Император затратил эти два дня на то, чтобы как можно лучше организовать госпиталь, куда было перенесено большинство раненых. Как я уже говорил, материалов было мало, но преданность и воодушевление санитарных и интендантских офицеров сделали на сей раз больше, чем можно было надеяться. Однако много раненых в течение некоторого времени оставалось в окрестностях поля сражения в скверных бараках. Те, которые выжили, терпели большие лишения, до такой степени велика была нужда, Которую легко себе представить, если вспомнить, в каком состоянии были наши перевязочные пункты еще в Витебске. Так как мы все время находились в походе, то наше Положение, несмотря на все принимаемые меры, не могло Улучшиться. Правда, император приказал министру военного снабжения прислать хирургов и продовольствие, решившись, наконец, согласиться на расходы, которые этот министр предлагал в свое время, но от которых император рассчитывал избавиться за счет ресурсов неприятельской страны, как это было при других кампаниях. В результате прибыли несколько хирургов, но перевязочных материалов, которых нам недоставало, не было, и они не могли прибыть так быстро, потому что дорога после Немана не была обеспечена какими бы то ни было транспортными средствами. Весь Можайск превратился в огромный госпиталь. Генералы, офицеры, солдаты — все направлялись туда в поисках медицинской помощи, которую никто не в состоянии был оказать им. По деревням рассыпались отряды, чтобы раздобыть хлеба и хоть немного скота. Армия продолжала движение до 11-го. Маршал Ней, который шел в авангарде, находился в пяти лье за Можайском на Московской дороге. Неаполитанский король продвинулся немного дальше. Отступление неприятеля дало нам лишь несколько пленных. Император задержал свои передвижения, чтобы дать отдых войскам и закончить сосредоточение сил на случай, если произойдет второе сражение. Когда 13-го все опять пришло в движение, император снова остановил все свои колонны. Наша кавалерия была так истомлена, что не могла производить далеких разведок, и мы в этот момент так мало знали о движениях неприятеля, что, сомневаясь, какое именно направление выбрал Кутузов, о котором не было у нас никаких сведений, император счел целесообразным остановиться. Он не имел никаких донесений от князя Понятовского, войска которого составляли наш правый фланг, и некоторое время беспокоился по этому поводу, считая, что русские могли воспользоваться нашим отдыхом, чтобы броситься в этом направлении и поставить под угрозу наш фланг и тыл с целью предотвратить или по крайней мере оттянуть наше вступление в Москву до тех пор, пока они получат указания из Петербурга. Он по-прежнему делал отсюда вывод, что неприятель хочет предложить соглашение, дав одновременно бой. Офицеры сновали по всем направлениям. Неаполитанскому королю было приказано направить сильную разведку по Калужской дороге. Наконец, император успокоился, и армия выступила. С большой радостью он узнал, что неприятель, обремененный ранеными и обозами, шел по Московской дороге, где согласно некоторым донесениям возводились укрепления, чтобы дать второе сражение; однако к вечеру император уже не верил в это сражение под Москвой, когда узнал, что его авангард находится так близко от этого великого города, ибо близость Москвы могла лишь способствовать расстройству русской армии и полностью дезорганизовать ее. Он не мог, однако, объяснить себе, зачем вся армия движется на Москву, если она не дает сражения. 12-го главная квартира была перенесена в Зверево. 13-го она находилась в красивом дворце в Малой Вяземе, который занял накануне вместе с авангардом Неаполитанский король. Как сказал мне князь Невшательский, император был очень удивлен тем, что Неаполитанский король не получил еще никакого предложения от неприятеля и что он не принял никаких оборонительных мер, тем паче что ополченцы и новобранцы, как известно, присоединились к русской армии. Отсюда он заключал, — он сказал это нам, — что русская армия потерпела значительно большие потери, чем думают в Москве, и не в состоянии будет выдержать кампанию этого года. После Бородинскою сражения император очень мало говорил со всеми окружающими; он казался очень озабоченным. Когда 14-го в 10 часов утра император был на возвышенности, называемой Воробьевыми горами, которая господствует над Москвой, он получил коротенькую записочку Неаполитанского короля, сообщившую ему, что неприятель эвакуировал город и что к королю был послан в качестве парламентера офицер русского генерального штаба просить о приостановке военных действий на время прохождения русских войск через Москву. Император согласился на это, но предписал королю следовать за неприятелем по пятам и оттеснить его как можно дальше, как только наши войска подойдут к заставам; он предложил ему также избегать вступления в город и, если будет возможно, обойти его. Он предписал также королю как можно скорее прислать ему к воротам, к которым он направлялся, депутацию от властей. Вскоре после этого он приказал генералу Дюронелю, которого назначил губернатором Москвы, вступить в город с тем количеством отборной жандармерии, которое ему удастся собрать, чтобы установить там порядок и занять казенные здания. В особенности он наказывал ему поддерживать в городе порядок, охранять Кремль и посылать ему сообщения. В частности, он поручил ему ускорить присылку депутации от властей, которую Неаполитанский король должен был собрать и которая, как он сказал, послужит для жителей города лучшей гарантией их безопасности. Теряясь в догадках, почему эта депутация не прибывает и почему он не получает никаких сообщений (что было вполне естественно, принимая во внимание расстояние от города), император в полдень подъехал к заставе и сошел с лошади. Его нетерпение росло. Каждую минуту он посылал все новых и новых офицеров и справлялся о депутации или об именитых гражданах. Наконец одно за другим прибыли донесения Неаполитанского короля и генерала Дюронеля. Они не только не нашли никаких властей в городе, но и не могли отыскать там ни одного жителя из видных лиц. Все бежали. Москва была пустыней, где можно было встретить лишь нескольких бедняков из низшего класса населения.
Электронная версия выполнена Поляковым О. 15 сентября 1998 г. в рамках интернет-проекта «1812 год».
|