К главе I К оглавлению К главе III

ГЛАВА II

НАКАНУНЕ РУССКОГО ПОХОДА

Поездка императора в Голландию и Бельгию. — Зима 1811 — 1812гг. в Париже. — Разговоры с императором о войне с Россией. — Недовольство Коленкура. — Позиция Наполеона. — Разговоры с императором: Англия и мир, снова о русских делах. — Талейран и посольство и Вене. — Отъезд в Майнц. — Разговоры с императором о герцоге Бассано и о турках. — Прибытие в Дрезден. — Г-н де Нарбонн.

 

Поездка в Булонь, на побережье и в Голландию, последовавшая за поездками императора в различные дворцы, удалив нас из Парижа, положила на время конец всем тем неприятностям, которые мне приходилось терпеть. Но она не смягчила раздражения императора против меня, и он проявлял его всякий раз, когда чудеса, которые ежеминутно приходилось проделывать моему ведомству во время этих неожиданных поездок, импровизировавшихся им каждый день, не вынуждали его выражать мне одобрение, что, впрочем, он делал не всегда.

Император выехал в Компьен 16 сентября, приехал в Булонь 19-го, в Остенде — 22-го, в Брескене — 23-го и вступил на борт корабля «Карл Великий» 24-го. В шесть часов вечера страшная буря разбросала все корабли эскадры, и пришлось оставаться па борту до восьми часов утра 27 сентября, когда император высадился в Флиссингене. 28-го он ездил в Миддельбург и возвратился в Флиссинген, а на следующий день в четыре часа утра выехал оттуда на катере, чтобы осмотреть авангардные суда и посетить Тернейцен. Оттуда он поднялся вверх по Шельде и прибыл в Антверпен, где его ожидала императрица, приехавшая сюда через Лэкен.

4 октября император посетил Виллемстад и Хеллевутслейс, переночевал на катере па рейде Хогплата, посетил 5-го Дордрехт, осмотрел большие плоты и отправился в Утрехт 6-го. 7 и 8-го он произвел смотр пехоты и кавалерии в Ла-Брюйере, в трех лье от Утрехта, и ездил в Амерсфорт.

9-го в два часа пополудни состоялся его въезд в Амстердам. 15-го он поехал в Гельдер, сделав часть пути в экипаже, а часть верхом. 16-го он осмотрел новые форты и эскадру, а также посетил Тексель.

17-го он осмотрел канал, земляные укрепления и в полдень выехал из города; посетив Алькмар и Харлем, он в девять часов вечера возвратился в Амстердам.

21-го оп посетил Мейден и Наарден. 24-го он ездил в Харлем, завтракал в Катвейке, принял представителей власти в Лейдене, побывал в Шевенингене и ночевал в Гааге.

25-го он осмотрел литейный завод[69], завтракал в Дельфте и в 11 часов прибыл в Роттердам, 27-го — смотр в Утрехте; ночевал его величество в замке Лоо.

28-го он прибыл в Цволле через Девентер, произвел смотр и ночевал в Лоо.

29-го он приехал в Нимвеген, 30-го — в Везель через Грав; 1 ноября был в Дюссельдорфе, 5-го — в Кельне, 6-го — в Бонне, 7-го днем — в Жюлье, а ночевал в Льеже, 8-го — в Живе. Половодье разрушило мост через Маас, и только 9-го вечером можно было возобновить сообщение по мосту. 10-го ночевали в Мезьере, оттуда поехали в Компьен, а 11-го были в Сен-Клу.

Поездка и различные связанные с ней заботы сделали меня необходимым императору. Слишком справедливый для того, чтобы не похвалить меня за исполнение моих служебных обязанностей, он, однако, сохранял всю прежнюю резкость при сношениях со мной. По возвращении в Париж все вновь пошло привычным путем. Императора ничто уже не отвлекало от его недовольства своим обер-шталмейстером, а ходатайства обер-шталмейстера за своих друзей напоминали ему, что он может причинить ему неприятность и наказать его самым чувствительным для него образом: он не был поэтому расположен изменить к лучшему свое обращение со мной.

Речь шла о моей чести, ибо вопрос касался интереса моей страны, и о моей щепетильности, ибо я не хотел быть проводником той политики, которую осуждал; мое положение было поэтому затруднительно; но меня спасло то что в обществе я хранил молчание по всем этим вопросам.

Уважая даже несправедливую строгость государя, который не может пойти на уступки своему подданному, я не позволял себе ни малейшей жалобы, поскольку дело интересовало меня лично, но я возражал и непосредственно и через Дюрока или герцога Ровиго против той несправедливости, которая постигла моих друзей, бывших совершенно чуждыми моим политическим взглядам. Император заметил мое молчание в обществе и мою сдержанность. Судя по тому, что мне говорил Дюрок, он одобрял мой образ действий, но пока что ни в малейшей степени не менял своего поведения.

Зимою было много празднеств, балов и маскарадов. На большом костюмированном балу я был единственным сановником, который вопреки этикету не был назначен, для участия в контрдансе с императрицей и принцессами. Желая меня уколоть, император назначил графа де Нансути, который отнюдь не имел большого придворного сана. Меня также исключили из числа приглашенных, или, вернее, я был единственным сановником, не приглашенным на ужин у императрицы. Я спокойно отнесся к неприглашению меня на ужины, ибо участие в них являлось отличием, которое можно было рассматривать как интимное. Что же касается контрданса, то участие в нем было правом, присвоенным моему званию, и так как дело происходило публично, то я счел своим долгом сделать по этому поводу представление. Император велел мне ответить, что это была ошибка, но я знал от Дюрока, которому император продиктовал список участников контрданса, что эта ошибка была весьма преднамеренной.

Дюрок добавил даже с характерным для него участием и любезностью ко мне, что он настоятельно советует Мне не возбуждать в настоящий момент вопроса о возвращении моих друзей ко двору; он, Дюрок, не знает, что именно я сделал или сказал, но император сердит на меня более чем когда-либо. Он заметил мне, что я слишком открыто высказывался против планов, относящихся к Польше, и что когда император говорил со мной о делах, то я слишком явно его порицал, и это его рассердило. Дюрок намекал, несомненно, на два разговора, которые у меня были с императором: одни — в замке Лоо во время поездки в Голландию и другой — два дня тому назад в Париже [70]. Я ограничусь лишь общим изложением наших бесед, так как за исключением нескольких фраз, которые я сейчас приведу, эти разговоры вращались вокруг тех же самых вопросов, что и предыдущие, и облекались в те же самые слова.

— Теперешняя поездка, — сказал мне император, — и те меры, которые я принимаю против английской торговли, докажут императору Александру, что я твердо держусь системы союза и более озабочен внутренним благополучием империи, чем планами войны, которые мне приписывают.

— Тем временем войска, собранные здесь вашим величеством, направляются на север, что не может внушить веры в сохранение мира.

— Поляки призывают меня, но я не думаю об этой реставрации. Хотя она была бы политически целесообразной и даже соответствовала бы интересам цивилизованной Европы, я не думаю о ней, потому что это было бы слишком сложным делом из-за Австрии.

— Однако, государь, я не думаю, чтобы можно было принести в жертву союз с Россией иначе как за эту цену.

— Я не хочу приносить его в жертву; я оккупирую север Германии лишь для того, чтобы придать силу запретительной системе, чтобы действительно подвергнуть Англию карантину в Европе. Для этого нужно, чтобы я был силен повсюду. Мой брат Александр упрям и видит в этих мерах план нападения. Он ошибается. Лористон непрерывно объясняет ему это, но у страха глаза велики, и в Петербурге видят только марширующие дивизии, армии в боевой готовности, вооруженных поляков. Между тем именно я мог бы предъявлять претензии, так как русские пододвинули дивизии, которые они вызвали недавно из Азии.

Сделав целый ряд замечаний, которые должны были доказать императору, что в Петербурге не могли обманываться насчет его действительных планов, я прибавил, что никакой политический интерес не может оправдать войну, которая удалит его на 800 лье от Парижа, в то время когда против него еще были Испания и вся мощь Англии.

— Именно потому, что Англия занята в Испании и вынуждена оставаться там, она меня не беспокоит. Вы ничего не понимаете в делах. Вы похожи на русских: вы видите только угрозы и только войну там, где нет ничего другого, кроме развертывания сил, необходимого, чтобы заставить Англию вступить в переговоры не позже, чем через шесть месяцев, если Румянцев не потеряет головы.

Император прекратил этот разговор более чем нетерпеливо. Я снова видался с Дюроком, который уговаривал меня совершенно прекратить встречи с Талейраном [71]; по его словам, Талейран уже давно в ряде случаев вызвал недовольство императора, в частности теми рассуждениями о войне в Испании, которые он себе позволил, хотя он был один из первых, советовавших императору завладеть испанским троном. Дюрок прибавил, что мы не знаем великих проектов императора и его политических взглядов, что он рассматривает все с точки зрения необходимости принудить Англию к миру, для того чтобы Европа могла, наконец, вкусить длительное спокойствие. В своих рассуждениях Дюрок проявил ко мне чрезвычайную внимательность и участие.

Зима была в разгаре. Уже начались переговоры с Австрией об оборонительном н наступательном союзе, который предполагалось также навязать и Пруссии [72]. На все лады разыгрывалась прелюдия к соглашениям и мероприятиям, необходимым для великого похода, к которому император готовился больше чем когда-либо к какому-нибудь другому. Мы приближались к развязке, введением к которой должно было служить предположенное свидание в Дрездене. Тем временем Париж и двор развлекались вечерами и празднествами.

В один из больших вечеров при дворе император остановил возле трона князя Куракина [73]. Между ними завязался продолжительный разговор, настолько громкий, что все, следовавшие за его величеством, сочли необходимым отойти в сторону. В этот момент я разговаривал с кем-то в амбразуре одного из окон. Император находился на противоположной стороне, по левую сторону трона. Во всех дипломатических депешах того времени сообщалось об этом разговоре. Император Наполеон жаловался на то, что император Александр хочет на него напасть н не соблюдает более союза, так как допускает так называемых нейтральных, а в России происходят крупные передвижения войск. Под конец разговора, длившегося около получаса, император сказал настолько громко, что я слышал его со своего места:

— Что бы ни говорил г-н де Коленкур, император Александр хочет на меня напасть.

Император был так уверен и говорил с такой горячностью, речь его лилась с такой быстротой, что князь Куракин хотя и открывал рот для ответа, но долго не мог вставить ни слова. Аудитория, хотя и отодвинувшись немного, напрягала слух, в особенности прислушивались члены дипломатического корпуса, находившиеся в зале.

— Господин де Коленкур, — прибавил еще император, — сделался русским. Его пленили любезности императора Александра.

Покинув князя Куракина, император сделал несколько шагов по направлению к средине зала, стараясь прочесть в глазах слушателей произведенное его словами впечатление. Заметив по пути меня, ибо я, конечно, от него не прятался, император подошел ко мне и с раздражением сказал:

— Разве не правда, что вы сделались русским?

Я ответил очень твердым тоном:

— Я хороший француз, государь, и время докажет, что я говорил вашему величеству правду, как верный слуга!

Видя, что я принимаю дело всерьез, император сделал вид, будто он пошутил, и сказал улыбаясь:

— Я хорошо знаю, что вы честный человек, но любезности императора Александра вскружили вам голову, и вы сделались русским.

А затем он начал разговаривать с другими.

На следующий день, после того как мне не удалось получить частную аудиенцию у императора, я с такой определенностью заявил Дюроку для передачи его величеству, что выхожу в отставку, и в то же время столь определенным образом переговорил с министром полиции, что мадам де К... через 24 часа получила разрешение покинуть место своей ссылки.

Я должен воздать должное герцогу Ровиго; немало других тоже обязаны ему многим. Он откровенно говорил с императором об этом акте строгости, как говорил по поводу многих, не боясь подвергнуться неприятностям. Он говорил и тогда, когда надо было предотвратить подобные меры, и тогда, когда надо было побудить императора отменить уже принятые решения. Он, бесспорно, является тем министром полиции, который более всякого другого говорил правду императору.

Дюрок, с которым я говорил тоном человека, принявшего твердое решение, пришел ко мне на следующее утро. Он заявил, что император не имел намерения сказать мне что-либо неприятное и произнес в разговоре с князем Куракиным слова, которые повторил мне потом только для того, чтобы император Александр знал, что я остался его другом; император, сказал Дюрок, относится ко мне с уважением, но я должен больше считаться с его подозрительностью в некоторых вопросах и не ломать с ним копий, как я имею обыкновение делать, когда он говорит со мной о делах; его легче уговорить при помощи некоторых уступок, чем путем прямого нападения на его взгляды; я без всякой пользы вызываю его недовольство своими рассуждениями по вопросам, которые по существу меня не касаются; таким путем я приношу вред себе, а также и моим друзьям без всякой пользы как для дела, так и для меня самого; безрассудно жертвовать собою ради этих больших проблем, когда ничего нельзя изменить и ничего нельзя противопоставить; это значит бесплодно жертвовать собой. Я тщетно пытался возражать Дюроку. Он острил над тем, что я называл выполнением долга. Однако он достаточно ясно дал мне понять, что по существу он разделяет мои мнения, но надеяться внушить императору другие политические идеи — это значит терять свое время и бесцельно жертвовать собой.

В конце зимы и весною у меня были еще две продолжительные беседы с императором, одна из них вскоре после этого разговора с Дюроком. Обе беседы касались политических вопросов. В первой из них император снова пытался убедить меня, что он не думает о восстановлении Польши, не хочет воевать с Россией и в конечном счете желает лишь принудить Англию отказаться от своих необоснованных претензий и заключить мир; для этого нужно, чтобы Россия по-настоящему закрыла свои порты для английской торговли, а она уже в течение года получает английские товары под американским флагом.

Я возразил ему, что мы также получаем их при помощи лицензий, да еще взимаем двойной налог — с лицензий и с грузов[74]. Император смеясь ответил мне:

— Возможно. Из-за моих приморских городов я этого отменить не могу. Александру остается лишь поступать так же. Я предпочитаю, чтобы этим пользовались его подданные и его казна, а не так называемые нейтральные.

И он снова вернулся к своей старой идее о том, что, конфискуя все эти грузы нейтральных стран, император Александр собрал бы огромные суммы, и т. д., и т. д.

Конец разговора свелся снова к попытке убедить меня повидать князя Куракина и поговорить с ним в этом смысле. Я решительно отказался от этого и откровенно сказал императору, что я, как он знает, не вижусь ни с одним русским и не поддерживаю больше с ними сношений, не желая говорить или делать что-либо, противное моему долгу или же моим взглядам и моей совести: эти мотивы побудили меня прекратить всякие сношения с русскими и вообще и иностранцами, и я не могу возобновлять их для того, чтобы сказать то, во что я не верю. Я прибавил шутя, что его величество сам не пожелает заставить меня играть такую роль. Мой отказ не изменил, казалось, хорошего настроения, в котором в этот момент находился император, и он, по-видимому, был расположен к продолжению разговора и даже поощрял меня к этому, говоря:

— Вы прекрасно понимаете, что я не хочу жертвовать такими крупными интересами ради сомнительного восстановления Польши.

— Бесспорно, ваше величество хотите воевать с Россией не только из-за Польши, — ответил я, — но для того, чтобы не иметь больше конкурентов в Европе и видеть там только вассалов.

Я добавил, что это заботит его гораздо больше, чем его континентальная система, которая была бы строжайшим образом осуществлена от Архангельска до Данцига в тот самый день, когда император искренне пожелал бы подвергнуть также и самого себя тем лишениям и затруднениям. которых он требует от других. Я заметил, что это было бы, бесспорно, весьма действенным средством против Англии, но он хочет добиться этой цели лишь путем жертв, налагаемых на других, сам же не хочет а может быть в известной мере и не в состоянии принять в них участие с ущербом для собственного кошелька; он предпочитает поэтому войну, которая, как он надеется, даст ему в результате возможность требовать в качестве повелителя то, чего в течение некоторого времени он добивался собственным примером и мерами убеждения; я сказал, наконец, что он не собрал бы столько войск на севере в ущерб для своих дел в Испании и не затратил бы столько денег на приготовления всякого рода, если бы предварительно не решил уже использовать все это либо для известной политической цели, либо для того, чтобы удовлетворить свою излюбленную страсть.

— Это какая же страсть? — спросил меня император смеясь.

— Война, государь.

Он потянул меня за ухо, довольно слабо протестуя против моего заявления, а затем предоставил мне полную возможность сказать все, что я хотел. Он слушал самым благосклонным образом все, что я ему говорил. Когда я касался какого-нибудь чувствительного пункта, он щипал меня за ухо и слегка трепал по затылку, в частности когда ему казалось, что я захожу чересчур далеко.

Я сказал ему, что он стремится если и не ко всемирной монархии, то во всяком случае к господству, которое означает более, чем «первый среди равных», и предоставило бы ему возможность требовать от других всего, не подвергая себя таким же лишениям и не оставляя за другими права жаловаться или хотя бы возражать; на Время это может казаться выгодным для Франции, но в результате уже имеются, а в будущем еще больше разрастутся враждебные настроения, враждебные чувства, зависть, и рано или поздно это будет иметь роковые последствия для нас; в нашем веке нельзя навязывать народам такое положение. Император много смеялся над моей филантропией, как он это называл, и над выражением «первый среди равных». Он был в очень хорошем настроении, смеялся по всякому поводу, совершенно не сердился и делал слабые попытки доказать мне, что я ошибаюсь. У него был такой вид, как будто он говорил мне: «Вы правы, вы угадали верно, но не говорите об этом...».

Император лишь старался доказать мне, что он вел всегда только политические войны в интересах Франции, давая мне понять, что и проектируемая им война, на которую он, по его искренним уверениям, все еще не решился, будет политической войной более, чем всякая другая, и будет служить даже интересам всей Европы и т. д., и т. д.

Он прибавил, что Франция не может сохранить положение великой державы и добиться большого коммерческого процветания и влияния, принадлежащего ей по праву, если Англия сохранит свое влияние и по-прежнему будет узурпировать все права на море, — так называл он английские претензии.

Мы долго спорили по поводу этих вопросов, а также по поводу моего утверждения о том, что Франция уже сейчас слишком сильно территориально расширилась и все ее владения по ту сторону Рейна могут лишь быть поводом к войне и к серьезным затруднениям для ею сына; его гений и его величие охватывают весь мир, но человеческий здравый смысл, то есть обыкновенный человеческий ум, как и разумные географические очертания государств, имеет свои пределы, которых не должны переступать мудрость и предусмотрительность.

Император шутил над моей умеренностью, или, вернее, высмеивал ее, но тем не менее размышлял над моими словами. По крайней мере я мог это предположить, так как не раз во время этой части разговора он становился задумчивым и молчаливым, как человек, на которого услышанная им правда произвела впечатление. Порою даже во всем его обхождении, в тоне его голоса проявлялось настроение человека, довольного той откровенностью, с которой с ним говорят и к которой так мало привыкли государи.

Император старался убедить меня, что мир с Англией — это крайняя цель его честолюбия и той страсти к войне, в которой его упрекают, но которая является лишь результатом предусмотрительной политики, и что он гораздо более умеренный человек, чем это думают. Я согласился, что он действительно заинтересован в том, чтобы принудить Англию к миру и пойти на те жертвы, которых может потребовать эта великая цель, но сделал оговорку, что, по-моему, ее можно достигнуть путем выдержки и сохранения мира на континенте; я вижу путь к этой цели в большей умеренности и в менее угрожающей позиции по отношению ко всем державам, тогда как император видит его лишь в абсолютном подчинении всех этих держав тем мерам, которых он требует. Чем труднее было императору меня убедить, тем больше искусства и настойчивости он прилагал для достижения этой цели. Судя по его стараниям, по блеску его аргументации и по форме его речи, можно было подумать, что я был державой, а он был чрезвычайно заинтересован в том, чтобы эту державу убедить.

Я часто наблюдал в нем это стремление и эту настойчивость. Я далек от того, чтобы отнести это на мой собственный счет. Он точно так же поступал со всеми, кого хотел убедить, а он всегда хотел этого.

Я говорю обо всех этих подробностях, потому что они рисуют его характер; вот моя единственная цель. Скажу еще, что эта настойчивость объяснялась, на мой взгляд, привычкой, слишком глубоко укоренившейся в нем благодаря его могуществу или благодаря действительному превосходству его гения и тому влиянию, которое давал ему этот гений, — привычкой внушать или навязывать другим свои взгляды. Не подлежит сомнению, что именно его успехам в этом отношении следует приписать любовь к свиданиям с другими монархами и привычку вести непосредственные переговоры о важнейших и деликатнейших делах с министрами и послами иностранных держав. Когда он хотел, то в его голосе и в манерах появлялось нечто убеждающее и соблазняющее, и это давало ему не меньше преимуществ над собеседником, чем превосходство и гибкость его ума. Когда он хотел, то не было более обаятельного человека, чем он, и, чтобы сопротивляться ему, нужно было испытать на деле, как это было со мной, все те политические ошибки, которые скрывались под покровом этого искусства. Хотя я держался настороже и даже в оборонительной позиции, но часто ему почти удавалось перетянуть меня на свою сторону, и я освобождался от его чар лишь потому, что, как все ограниченные и упрямые умы, оставался на избранной мною позиции, откликаясь только на свою идею, а отнюдь не на идею императора. Чтобы не поддаться добродушию, которое он порою подчеркнуто выказывал с целью внушить доверие, или исключительным по своей силе доводам и рассуждениям императора, которые, бесспорно, часто имели специальный характер, но всегда были чрезвычайно остроумны и изобиловали сравнениями, весьма искусно подкрепляющими его идею и прикрывающими его цель, для этого нужно было поступать так, как будто вы не понимаете того, что говорит император, и хорошенько внушить себе заранее: «Вот это справедливо, вот это хорошо, вот это служит интересам Франции, а следовательно, действительным интересам императора». Надо было замкнуться в соответствующие вашим взглядам рамки вопроса и не выходить из начертанного вами для себя круга, а в особенности не следовать за императором в его диверсиях, так как он никогда не упускал случая передвинуть вопрос в другую плоскость, если встречал оппозицию. Горе тому, кто допускал какие-либо отклонения, ибо искусный собеседник вел его тогда от уступки к уступке и приводил к своей цели, противопоставляя его доводам, если он пробовал защищаться, сделанную им первую уступку и извлекая из нее вывод, неотвратимо порождаемый ею, тот вывод, который вы хотели отвергнуть. Ни одна женщина не обладала таким искусством убеждать и добиваться согласия, как он, когда ему было нужно или он прости хотел уговорить кого-нибудь. Эти размышления напоминают мне одно крылатое словечко, которое он произнес в разговоре со мной по аналогичному поводу и которое лучше всякой другой фразы показывает, какую цену он придавал успеху:

— Когда мне кто-нибудь нужен, — сказал он мне, — то я не очень щепетильничаю и готов поцеловать его в...

Когда императору приходила в голову какая-нибудь мысль, которую он считал полезной, он сам создавал себе иллюзии. Он усваивал эту мысль, лелеял ее, проникался ею; он, так сказать, впитывал ее всеми своими порами. Можно ли упрекать его в том, что он старался внушить иллюзии другим? Если он пытался искушать вас, то он сам уже поддался искушению раньше, чем вы. Ни у одного человека разум и суждение не обманывались до такой степени, не были в такой мере доступны ошибке, не являлись в такой мере жертвой собственного воображения и собственной страсти, как разум и суждения императора, когда речь шла о некоторых вопросах. Он не жалел ни трудов, ни забот, чтобы добиться своей цели, поступая так и в мелочах и в крупных вопросах. Он был всегда, так сказать, всецело поглощен своей идеей. Он сосредоточивал всегда все свои силы, все свои способности и все свое внимание на том, что делал, или на том вопросе, который обсуждал в данный момент. Он все делал со страстью. Отсюда его огромное преимущество над противниками, ибо лишь немногие бывают в тот или иной момент полностью поглощены одною-единственною мыслью или одним-единственным действием. Да простят мне эти размышления... Возвращаюсь к моему разговору с императором.

Старания императора доказать мне, что все его войны имели политический характер, что его единственная цель — мир с Англией, что все его проекты ограничиваются пока рамками этой системы и этой цели, побудили меня снова заговорить о больших политических вопросах в связи с проектами войны, о которых я подозревал.

Казалось, император был слегка раздосадован, и он сказал мне, как это бывало всякий раз, когда затрагивали тему, которая ему не нравилась:

— Я не спрашиваю вашего мнения.

Однако он не оборвал разговора. Он еще раз подробно подверг обсуждению русские дела и перечислил все свои жалобы, как если бы он хотел аннулировать свои шаги по отношению к русскому правительству и найти способы объясниться и договориться с ним. Я вновь повторил его величеству, что для того, чтобы побудить императора Александра к новым коммерческим жертвам и убедить его обождать с удовлетворением принца Ольденбургского, на мой взгляд, нужно официальным образом обязаться восстановить прежнее положение на севере Германии при установлении всеобщего мира, а в данный момент нужно не выдавать лицензий и не делать того, что император Александр называет монополией правительства за счет подданных, если мы непременно желаем, чтобы он совершенно не допускал нейтральных.

Я напомнил, что именно лицензии на право захода в Англию, данные нашим судам, побудили Россию принимать нейтральных; император Александр хотел, чтобы мы подвергали себя тем же лишениям, что и других, и чтобы он мог быть спокоен насчет наших будущих планов.

Так как император, по-видимому, все еще желал, Чтобы я повидал князя Куракина, то я сказал ему, что не стану помогать обманывать кого бы то ни было, а тем паче императора Александра, путем дипломатического шага, равносильного плутовству, так как я не имею больше полномочий на ведение деловых переговоров; все то, что сейчас приготовляется, будет несчастьем для Франции, предметом сожаления и причиной затруднений для императора, и не хочу впоследствии упрекать себя в том, что я этому содействовал. Император повернулся ко мне спиной, сухо ответив мне, что я ничего не понимаю в делах, и удалился.

Я продолжал жить уединенно и соблюдать величайшую сдержанность. Я не видался ни с кем из русских и избегал даже случайных встреч с князем Куракиным. Когда император снова беседовал со мной, незадолго перед своим отъездом, прошло уже больше месяца, как я не встречал никого из них. Император вновь говорил о нанесенных ему якобы обидах. На этот раз его разговоры показались мне как бы его манифестом. Император не мог больше скрывать свои планы отъезда, но он все еще старался убедить меня, что он никоим образом не хочет ни восстановления Польши, ни войны; он надеется, что можно будет объясниться и уладить дело, не прибегая к драке.

Спор между нами происходил в той же плоскости, что и раньше, и каждый из нас приводил те же самые доводы. Я добавил к ним свои соображения о неудобствах и даже об опасностях столь далекого похода, который в течение такого долгого времени мог задержать его вдали от Франции. Его всегда будут упрекать — говорил я — за то, что он подвергается такому риску и ставит на карту такое прекрасное и великое будущее, в то время когда он может осуществлять столь сильное и столь мощное влияние из своего кабинета в Тюильри. Я говорил о том впечатлении, которое произведет во Франции риск, угрожающий молодежи, принадлежащей, вопреки прежним примерам и примерам других стран, не только к низшим классам общества. Я указывал ему, что в связи с этим его уже упрекают за войну в Испании и опасно уезжать до того, как эта война будет окончена. Я подчеркивал, что именно там надо нанести удар прежде всего, если он настойчиво желает этой несчастной войны с Россией.

Я говорил ему о стране, о климате, о том преимуществе, которое получат русские, не принимая сражении и предоставив ему продвигаться и исчерпывать свои силы . в походах. Я напомнил ему слова императора Александра, которые я- уже приводил. Вместе с тем я напомнил ему о лишениях и о недовольстве войск во время последней кампании в Польше. Он отвечал на все, что я сделался русским и ничего не понимаю в делах.

— Но, государь, если я ничего во всем этом не понимаю возразил я ему шутя, — то почему же ваше величество делаете мне честь беседовать об этом со мной? Во всем этом я могу полагаться лишь па мою привязанность своей стране и мою преданность вашей особе. Столь благородные чувства не могут вовлечь меня в ошибку и держать под ее властью так долго. Ваше величество не слишком балуете тех, кто не разделяет взглядов вашего величества, чтобы заподозрить кого бы то ни было в том, что он ради развлечения противоречит вашему величеству. Моим друзьям и мне не слишком повезло для того, чтобы поощрить меня к этому. Очевидно, здесь — вопрос совести и убеждения. На ваше величество подействовали ложные донесения. Ваше величество обманываете себя и строите иллюзии, не учитывая опасностей принятого вами решения. Ваше величество думаете, что идете к великой политической цели, а я считаю, что ваше величество ошибаетесь.

Император с горячностью ответил мне, что именно русский император хочет воевать с ним; об этом ему сообщает Лористон; все русские войска передвигаются, даже войска, стоящие на границе с Турцией; любезности императора Александра ослепили меня, и он узнал о его враждебных намерениях лишь после того, как послал в Петербург другого посла; посол с каждой почтой доносит ему, что англичане открыто торгуют в Петербурге; там хотели даже похитить у адъютанта де Лонгрю депеши, которые послал с ним Лористон.

Император, очевидно, не знал, что я уже видел молодого де Лонгрю и был осведомлен об его приключении.

Этот молодой офицер ехал в качестве курьера в тяжелом закрытом экипаже, медленно продвигавшемся через пески, и поссорился с русским курьером, легкая почтовая кибитка которого обогнала его. Француз думал, что он имеет право, как и во Франции, запретить русскому обгонять его; русский, пользуясь своим правом правительственного курьера и преимуществами своей легкой повозки, продолжал торопить ямщика и без труда обогнал экипаж де Лонгрю, наполовину застрявший в грязи. Де Лонгрю, окончательно рассердившись, начал стрелять русского из своих пистолетов, но русский не обратил внимания ни на эту пальбу, ни на угрозы. В Риге в это Дело вмешался губернатор, который указал молодому французу на его неподобающее поведение, и хотя разрешил огорошенному молодому человеку продолжить путь из уважения к его должности дипломатического курьера, по в то же время сделал доклад своему двору. Лористон до такой степени был недоволен поведением слишком пылкого адъютанта, что отчислил его. Вот что император изображал мне в виде нападения на одного из наших курьеров с целью похищения его депеш.

Во время разговора с императором я мог заметить, что он был более задумчив, чем обычно. Некоторые из моих рассуждений, как мне казалось, даже произвели на него большее впечатление, чем он хотел показать. Прибытие герцога Бассано, о котором было доложено, что он явился с депешами из Вены, прервало беседу, которую император, как мне казалось, хотел продолжить. Он отпустил меня и, занявшись разговором с другим, вновь, бесспорно, вступил на путь неотвратимо увлекавшего его рока.

Решение императора в этот период было уже принято, Австрия почти согласилась сделаться его пособником, а Пруссии оставалось лишь заставить нарезать розги для собственной порки.

Через несколько дней после моего последнего разговора с императором он отправил в дорогу часть своего двора. Лошади и экипажи были уже на пути в Дрезден, якобы для подготовки встречи с императором австрийским.

Следует напомнить события начиная с несколько более раннего момента, по крайней мере те, в которых я принимал участие или в которых меня принудили играть известную роль.

К концу зимы император стал лучше обращаться с Талейраном. Он даже несколько раз беседовал с ним. Однажды вечером он задержал его у себя до очень позднего времени, что весьма обеспокоило мадам Бассано, которая видела в Талейране преемника своего мужа. Император, которому было известно ее беспокойство, а также и беспокойство, возбужденное этим у его министра, рассказал ему о предложении, которое он несколько дней назад сделал Талейрану (отправиться в Варшаву для руководства польскими делами во время его похода и для наблюдения за Веной и Германией; Талейран принял это поручение). Император добавил (впоследствии он мне это подтвердил), что Талейран сослужил бы ему прекрасную службу в Польше и даже в Курляндии через посредство матери своей племянницы [75], если бы кампания имела успех, на который он надеялся.

Я считаю, что Талейран, который был очень рад возвратиться к делам, не говорил никому о проекте, доверенном ему императором в секретном порядке; но он открыл себе кредит на 60 тысяч франков в Вене, потому что, как он потом объяснял, не существует прямых банковских переводов из Парижа в Варшаву, а он не хотел испытывать задержек или затруднений сейчас же по приезде. Император, когда его первый гнев против Талейрана остыл, впоследствии в согласии с общественным мнением объяснял этот шаг желанием Талейрана тайно довести до сведений венской почты, что он возвращается к делам, но в первый момент, когда он через парижскую почту или через полицию узнал о поступке Талейрана, а вдобавок еще оказалось, что об этом назначении говорят в салонах, то сочетание светской болтовни с посылкой извещения в Вену привело его в бешенство против Талейрана, которому он приписывал эту нескромность.

Если бы не герцог Ровиго, Талейран был бы сослан, так как приказ об этом был отдан дважды.

Император рассказывал мне тогда об этой так называемой нескромности Талейрана, не слишком подробно говоря о своих проектах, относящихся к нему. Он говорил мне об истории открытия кредита в Вене и о распространившихся в Париже слухах, как об интриге Талейрана с целью придать себе вес, и сказал мне, что он его сошлет. Эта буря была умиротворена не без труда. Император прибавил затем:

— Талейран поступил безрассудно, покинув министерство, так как он продолжал бы вести дела до сих пор, а теперь его ничтожество убивает его. В глубине души он жалеет, что он больше не министр, и интригует, чтобы заработать деньги. Его окружение всегда нуждается в деньгах, как и он, и готово на все, чтобы добыть их. Он хотел внушить всем, что я не могу обойтись без него, а между тем мои дела шли не хуже с тех пор, как он в них больше не вмешивается. Он слишком скоро позабыл, что договоры, которые он подписывал, были продиктованы битвами, выигранными французами. Никто в Европе не обманывается на этот счет. Мне нравился ум Талейрана. У него есть понимание, он глубокий политик, гораздо лучший, чем Маре, но у него такая потребность в интригах и вокруг пего вертится такая шваль, что это мне никогда не нравилось.

Я заступался за Талейрана. Я заметил императору, что желание возвратиться к делам, которое он ему приписывает, лучше всего доказывает, что Талейран не совершил той нескромности, в которой его упрекают; он не такой человек, чтобы даже ради соображений, связанных с семейными отношениями его племянницы, заранее хвастать поездкой в Варшаву, так как он слишком хорошо знает императора, чтобы быть нескромным, и слишком умен, чтобы его можно было заподозрить в том, что он сделал глупость или допустил бесцельную нескромность. Я добавил, что тут есть, наверное, какая-то интрига, которой император не знает, и что он разберется в ней, если вызовет Талейрана.

— Я не хочу его видеть, — сказал император, — я дам приказ об изгнании его из Парижа. А вам я запрещаю посещать его и говорить ему об этом.

Император спросил меня затем, кем бы можно было его заменить. Так как я не указал никого, то он сам назвал несколько человек и в том числе аббата де Прадта [76].

Необходимо рассказать, как в действительности обстояло дело, ибо именно этот случай довел Талейрана до крайности, быть может, с некоторым основанием.

Бассано, которому император сообщил о своих видах на Талейрана, не скрывал от себя, что ум и деловые методы Талейрана очень нравятся императору; он не сомневался в том, что не пройдет и трех месяцев, как Талейран будет возвращен на свой прежний пост, если только ему удастся вновь приобрести хотя бы малейшее влияние. Удрученный этими мыслями, он, вернувшись домой, рассказал обо всем своей жене. Она не стала терять времени и попросила одного из общих знакомых разболтать сведения о миссии Талейрана, полученные якобы от близких к нему лиц.

Настроение императора по отношению к Талейрану давало легкую возможность погубить его. Камергер императора Рамбюто пустил сплетню в ход. Император, осведомленный своей полицией о салонных слухах, пришел в бешенство против князя. А новость о кредите в Вене, сообщенная секретным отделом почты, показалась императору лишним доказательством нескромности Талейрана и окончательно его разозлила. Бассано торжествовал, а Талейран, который, можно сказать, лишь чудом избежал ссылки, оказался в большей немилости, чем когда-либо.

Все хорошо знали, что император руководится своими первыми впечатлениями, и если бы Талейрану даже удалось оправдаться, император, раз произнеся свое суждение, не скоро откажется от него. А через несколько дней предстоял уже отъезд императора. Таким образом достигалось то, чего хотели. Не довольствуясь этим успехом, в салоне герцога Бассано изобразили Талейрана на сцене. Остряки из будуара прекрасной герцогини старались высмеять его так называемую любовь к миру. На сцене ставили живые карикатуры, и я также имел честь быть изображенным в одной из наиболее веселых. Меня изобразили в виде некоего автомата, манекена, который хромой волшебник заставляет повторять по всякому поводу:

«Мир дает счастье народам».

Интимных завсегдатаев салона министра иностранных дел в течение нескольких дней угощали этими фарсами, которые были прекращены лишь потому, что общественное мнение было настроено не в пользу шутников из этого салона, и потому, что до императора также дошли кое-какие сведения о них через полицию. Именно эта интрига была причиной того, что Талейран перестал стесняться; она же привела к тому, что выбор окончательно остановился на де Прадте, и так как этот выбор не остался без влияния на наши дела, то я и счел необходимым разъяснить все эти подробности.

Император покинул Париж 9 мая, приехал 11-го в Майнц и провел там два дня. Однажды вечером он вызвал меня и долго разговаривал со мной на ту же тему, что и раньше. Как и в Париже, он все еще с особенным старанием пытался убедить меня, что не хочет войны, что напрасно бьют тревогу и что все уладится. Я давал такие же ответы, как и раньше, а император без гнева слушал рассуждения, которые больше всего могли вызвать его недовольство. Ему недостаточно было могущества власти и могущества силы. Он хотел еще обладать могуществом убеждения.

Поговорив о России, он, по обыкновению, вновь повторил, «что не хочет войны, что можно прийти к соглашению и договориться, если император Александр желает этого».

Потом он начал разговор о турках и о шведах. Он очень жаловался на герцога Бассано. Он обвинял его в отсутствии предусмотрительности. Он говорил, что ему не служат и министерство иностранных дел действует лишь постольку, поскольку он сам его толкает; Бассано не думает ни о чем; нужно, чтобы все исходило от него самого; еще три месяца назад Швеция должна была бы мобилизоваться, чтобы воспользоваться случаем отвоевать обратно Финляндию; турки должны были бы держать 200 тысяч человек на Дунае; всякий другой на месте Бассано заставил бы их развернуть знамя Магомета еще два месяца назад, и в настоящий момент из-за этой ошибки Бассано император лишен своевременной помощи с их стороны; Бассано будет нести за это ответственность перед Францией; в настоящем случае его министр иностранных дел должен был бы осуществить половину всей задачи похода, а между тем он еле-еле подумал об этом, да и то потому, что император распек его.

Император был, по-видимому, в очень плохом настроении и очень недоволен герцогом. Я возразил ему, что у нас не привыкли действовать без его приказаний и он не одобрил бы таких действий; так как еще и в настоящий момент он повторяет, что не хочет войны, то шведское и турецкое правительства могли бы бояться скомпрометировать себя, забегая слишком вперед; его министр, очевидно, не осмелился действовать слишком откровенно из страха преждевременно разоблачить проекты, которые он все еще продолжает отрицать; наконец, для наследного принца шведского[77] ставка в этой игре слишком высока, и поэтому из личных интересов он должен быть чрезвычайно осторожным. Я заметил еще императору, что мир между Россией и турками уже давно зависит лишь от петербургского правительства; я убежден, что Россия подписала бы его, если бы захотела, и она сделает это, когда захочет, а так как еще нет сведений о том, что она это сделала, то — вопреки всему, что ему могли доносить, — я вновь повторяю, что император Александр не хочет воевать с ним и, может быть, даже все еще сомневается насчет того, окончательно ли решил император Наполеон начать враждебные действия. — Эти соображения, — прибавил я, — не могли ускользнуть от вашего величества. Они неопровержимо доказывают, что проекты императора Александра являются оборонительными и никогда не были наступательми, так как если бы он хотел войны, то он не преминул бы начать с заключения мира с турками, хотя бы для того, чтобы иметь возможность свободно располагать своими войсками.

В течение нескольких минут император хранил молчание как человек, который размышляет и находит мои рассуждения справедливыми. А затем он с горячностью сказал мне, что уверен в турках, что они, быть может, и не произведут мощной диверсии, но наверное не подпишут мира, турки вполне в курсе того, что подготовляется, и как бы ни были они неискусны в политике, они отнюдь не слепы, когда речь идет о вопросах такого огромного значения для них; кроме того, не было недостатка и в соответствующих внушениях.

— Что касается Бернадота, то он вполне способен забыть, что он француз по рождению, но шведы — люди слишком энергичные и неглупые, чтобы упустить этот случай отомстить за обиды, наносившиеся им со времен Петра Великого.

Император несколько раз возвращался к вопросу о том, чего он ждет от турок.

— Андреосси их разбудит, — сказал он, — его прибытие произведет большую сенсацию[78]. Я возразил ему, что Андреосси только сейчас отправился в путь.

— Это ошибка Маре, — сказал он, — не могу же я делать все.

Он снова повторил то, что говорил мне о герцоге Бассано, добавив, что герцог будет отвечать перед Францией за все то зло, которое может явиться результатом его непредусмотрительности.

В Дрезден приехали через Бамберг, чтобы избежать, как говорили, встречи с мелкими германскими владетельными особами. В действительности император хотел избежать посещения Веймара[79]. Он продолжал повторять — и двор повторял вслед за ним, — что войны не начнут. Распространяли слухи о предстоящем свидании с императором Александром, а чтобы сделать эти слухи правдоподобными, указывали на миссию де Нарбонна, который был послан к Александру.

Приехали в Дрезден 16-го. Ночевали 13-го в Вюрцбурге, 14-го — в Байрейте и 15-го — в Плауэне. Император и все лица, принадлежавшие к правительственным кругам, старались придать нашему поведению, нашим намерениям и нашим демаршам оттенок умеренности, который внешним образом говорил бы в нашу пользу и мог бы произвести впечатление на Австрию. С этой целью особые заботы прилагались к тому, чтобы показать свою умеренность и уступчивость; таким путем старались внушить ложное чувство безопасности и усыпить тех, па кого собирались напасть.

Император путешествовал с императрицей. Всю страну заставили работать в течение шести недель, чтобы починить ту дорогу, по которой мы ехали. Саксонская королевская чета выехала навстречу их величествам в Плауэн. Въезд в Дрезден совершился при свете факелов. Австрийский двор прибыл туда через два дня. Не принимая никакого участия в делах, я не был осведомлен достаточно определенным образом о том, что происходило при этом свидании, и не могу поэтому говорить о нем со всеми подробностями.

Император пустил в ход все средства, чтобы обойти Меттерниха, в частности он хотел создать слух о своей умеренности и о своем желании получить через де Нарбонна те объяснения, в которых русский император отказал Австрии, дабы примирить всех, не прибегая к враждебным действиям. Император тогда — в первый и, пожалуй, в последний раз — отзывался очень хорошо о Меттернихе. Я жил очень замкнуто и тщательно избегал всяких разговоров о делах, так как я не мог вести эти разговоры в желательном для императора духе. Я встречался с австрийцами только на вечерах. Как и все придворные сановники, я имел честь обедать с их величествами. После обеда австрийский император обходил обычно салон и разговаривал с каждым из присутствующих по нескольку секунд. Однажды до меня дошла очередь, когда я стоял в амбразуре окна с герцогом Истрийским[81]. Император Франц заговорил об императоре Александре и сказал мне: «Этот государь напрасно не дал объяснений; таким путем можно было бы избежать разрыва. Я сделал все, что мог, чтобы объясниться по поводу существующих разногласий, но русские не захотели. Судя по тому, что мне сказал император Наполеон, он готов прийти к соглашению и даже склоняется к тому, чтобы примирить все разногласия. На предложение венского правительства о посредничестве Россия не ответила, точно так ж, как она не ответила Франции. Это молчание производит дурное впечатление; из него можно сделать вывод, что в Петербурге склонны подвергнуться всем опасностям войны и даже хотят ее. Именно таким путем государства вовлекаются в войну, тогда как ее можно было бы избежать». Он добавил, что я «должен хорошо знать императора Александра, которого характеризовали ему как нерешительного, подозрительного и поддающегося влияниям государя; между тем в вопроcax, которые могут повлечь за собою такие огромные последствия, надо полагаться только на себя и в особенности не приступать к войне прежде, чем будут исчерпаны все средства сохранения мира». В Дрезден приехал де Нарбонн[82], который был послан в Вильно к императору Александру. Император поручил ему посетить Меттерниха, а также рассказать австрийскому императору то, что ему следовало знать о поездке де Нарбонна.

Император считал, что роль, которую играл де Нарбонн в его браке с эрцгерцогиней Марией-Луизой, его репутация умного человека и его связи с князем Шварценбергом[83] обеспечивают ему благосклонность австрийского двора, и он нарочно выбрал его для этой миссии, думая, что все, что скажет де Нарбонн, произведет больше впечатление на его тестя. Де Нарбонн посетил меня и рассказал о том, что говорил ему император Александр и что он заметил сам. По его словам, он добросовестно доложил это императору Наполеону, который поручил ему частично повторить свой рассказ австрийскому императору и Меттерниху.

Я передаю рассказ де Нарбонна почти его собственными словами, потому что немедленно записал его; так как он много раз повторял мне свой рассказ, то я мог проверить точность моих записей. Император Александр принял его хорошо. Он встретил хороший прием у всех. В Петербурге занимали позицию, подобающую данному случаю: достойную и без чванства. Он присутствовал на двух смотрах. Войска, как ему показалось, находятся в прекрасном состоянии. Румянцева не было в Петербурге во время его приезда.

Император Александр с самого начала откровенно сказал ему:

— Я не обнажу шпаги первым. Я не хочу, чтобы Европа возлагала на меня ответственность за кровь, которая прольется в эту войну. В течение 18 месяцев мне угрожают. Французские войска находятся на моих границах в 300 лье от своей страны. Я нахожусь пока у себя. Укрепляют и вооружают крепости, которые почти соприкасаются с моими границами; отправляют войска; подстрекают поляков; поднимают крик и жалуются, что я принимаю нейтральных, что я допускаю американцев; в то же время император продает лицензии во Франции и принимает суда, которые пользуются лицензиями, чтобы грузиться в Англии. Император обогащает свою казну и разоряет отдельных несчастных подданных. Я заявил, что принципиально не хочу действовать таким же образом. Я не хочу таскать деньги из кармана моих подданных, чтобы переложить их в свой карман. Император Наполеон и его агенты утверждают, что я покровительствую англичанам, что я не стремлюсь выполнять правила континентальной системы. Если бы это было так, то разве мы конфисковали бы 60 или 80 судов за нарушение этой системы? Что же вы думаете, что англичане не стучались в мою дверь на всяческий лад? У меня было бы здесь вдесятеро больше английских агентов, если бы я только захотел; но я до сих пор ничего не хотел слышать. 300 тысяч французов готовятся перейти мои границы, а я все еще соблюдаю союз и храню верность всем принятым на себя обязательствам. Когда я переменю курс, я сделаю это открыто. Спросите у Коленкура, что я говорил ему, после того как император Наполеон отклонился от линии союза, и что я сказал ему, когда он уезжал. Он честный человек, не способный лицемерить. Таким я был тогда, таким я остаюсь и сейчас, что бы ни делал с тех пор император Наполеон для того, чтобы порвать все добрые отношения. Он только что призвал Австрию, Пруссию и всю Европу к оружию против России, а я все еще верен союзу, — до такой степени мой рассудок отказывается верить, что он хочет принести реальные выгоды в жертву шансам этой войны. Я не строю себе иллюзий. Я слишком высоко ставлю его военные таланты, чтобы не учитывать всего того риска, которому может нас подвергнуть жребий войны; но если и сделал все для сохранения почетного мира и политической системы, которая может привести ко всеобщему миру, то я не сделаю ничего, несовместимого с честью той нации, которой я правлю. Русский народ не из тех, которые отступают перед опасностью. Если на моих границах соберутся все штыки Европы, то они не заставят меня заговорить другим языком. Если я был терпеливым и сдержанным, то не вследствие слабости, а потому, что долг государя не слушать голоса недовольства и иметь в виду только спокойствие и интересы своего народа, когда речь идет о таких крупных вопросах и когда он надеется избежать борьбы, которая может стоить стольких жертв. Может ли император Наполеон добросовестно требовать объяснений, когда именно он во время полного мира захватил весь север Германии и именно он нарушил обязательства союза и принципы своей собственной континентальной системы? Не он ли должен объяснять свои мотивы? Я передал через князя Куракина откровенную ноту [84]. Мои обиды известны всей Европе. Желать внушить веру в существование тайных обид — значит насмехаться над всем миром. Я все еще готов договориться обо всем в целях сохранения мира, но нужно, чтобы это было сделано письменно и в той форме, которая установит, на чьей стороне добросовестность и справедливость.

Император Александр сказал де Нарбонну, что в настоящий момент он не принял еще на себя никакого обязательства, противоречащего союзу, что он уверен в своей правоте и в справедливости своего дела и будет защищаться, если на него нападут. В заключение он раскрыл перед ним карту России и сказал, указывая на далекие окраины:

— Если император Наполеон решился на войну и судьба не будет благосклонной к нашему справедливому делу, то ему придется идти до самого конца, чтобы добиваться мира.

Потом он еще раз повторил, что он не обнажит шпаги первым, но зато последним вложит ее в ножны.

Де Нарбонн сказал мне еще, что император Александр говорил с ним в этом духе всякий раз без возбуждения и без раздражения; даже лично об императоре Наполеоне во время своего пребывания в Вильно он говорил без горечи; обо мне он говорил ему с большим уважением и благосклонно. Как мне казалось, де Нарбонн был очень доволен всем, что ему сказал государь, и был убежден в правдивости всего того, что он подчеркивал. Он добавил, что император Наполеон был по-видимому, поражен его докладом, хотя по-прежнему распространялся о так называемом лицемерии императора Александра и по-прежнему перечислял свои обиды против него.

В Дрезден приехали король и кронпринц прусские, которых император хотел принять здесь, чтобы скрепить в глазах публики нечто вроде примирения, гарантирующего ему к тому же добросовестное и искреннее сотрудничество прусского корпуса. Некоторые думали, что император не очень хорошо будет обращаться с королем, так как он не любил его и всегда говорил о нем: «Он фельдфебель и дурак». Но император распределял свою благосклонность сообразно своим интересам, а в данный момент он был реально заинтересован в том, чтобы убедить прусского короля, что он искренне включает его в рамки французской политической системы и ничего больше не замышляет против него. Король и кронпринц уехали из Дрездена очень довольные оказанным им приемом.

К главе I К оглавлению К главе III

Электронная версия выполнена Поляковым О. 15 сентября 1998 г. в рамках интернет-проекта «1812 год».