И.Н. Скобелев
«Рассказы русского инвалида»
Вечер чесменских инвалидов
Рассказ Лукерьи Власьевны
– Ах, вы, балясники, Христос с вами! – провизжал в палате женский голос.
– Ба! Лукерья Власьевна! Милости просим.
Честь имею представить читателям сожительницу заслуженного моряка, в инвалидном доме последние дни жизни доколачивающего. Лукерья Власьевна не пропускает ни одного праздничного и воскресного дня, чтоб не навестить на ладан дышащего друга, и как умная, услужливая старуха пользуется общим уважением – не только всех инвалидов, но смотрителя и даже самого директора, который, в особенности у досуга, любит с нею побалагурить. Не будучи замечена при входе в палату, усевшись втихомолку на койку возлюбленного, она подслушала рассказы стариков и, смекнув, в чем дело, откликнулась, с тем, разумеется, чтоб кстати приклеить собственную сказочку. А нам что и надобно! Лишь бы бредни с рук сошли да не попали бы под руку газетчика... А уж там – не погневайся! – достанется небось всем сестрам по серьгам, не увернется, чай, и Лукерья Власьевна от пряника с золотым коньком!.. Но волка бояться – ив лес не ходить! – будем, ребята, слушать. Начинай, Власьевна!
– Повести ваши, православные воины, – не хочу душой кривить – не на барскую стать. Ваши прибауточки небось и солдату, и мужику пришлись бы по нутру; я и сама капральская дочь, и уж другого героя на своем веку донашиваю, так набралась, чай, толку; но не по сердцу только мне, что о нашей-то сестре у вас речь шла как будто невпопад: по-вашему, славных, храбрых людей любят и уважают одни лишь выродки из женщин...
Полно, так ли, голубчики? Не ошибаетесь ли вы? Вот я, например, так до чахотки готова кричать и спорить, что мужья наши гораздо меньше гордятся и кичатся честным своим поведением и храбростью, нежели мы, жены, гордимся и превозносимся, хвастаясь отличными их поступками и славою! Красна жена мужем, говорит пословица, у хорошего, умного мужа и немудрая жена всеми почтена – ин дивиться-то и нечему, что взрослая девица, иное место, лишний раз взглянет на прославленного молодца! Да глазами-то пусть она глядит, куда изволит, а сердце – к герою вечно козырем! И молитва к Богу всегда тепла: «Пошли, Господи, суженого, чтоб не стыдно было в добрые люди глаз показать!»
Покойный отец мой – царство ему Небесное! – часто говаривал: храбрость-де всем добродетелям корень, а подлая трусость всем порокам мать. Чем же мы виноваты, что любим опрятных, честных, храбрых людей? Ведь не сойти же с ума да не влюбиться, вон, как вы рассказываете, в Отрепьева, прости Господи! Поэтому не выродки, а все наши сестры точнехонько так думают, как я говорю; да и воевать-то тоже все бы вихрем понеслись, коли бы нужда пристигла и государь приказал! Ведь были же в войну с французом какие-то разудалые барышни, – а если были три, так могут быть три тысячи – три и больше! А кому лучше – Бог весть! – мужу воевать или жене горевать и за жизнь его, как осиновый лист, днем и ночью трепетать?.. Да что и говорить: видно, всякому своя болячка больна; чужую-де беду руками разведу, а своей и ума не приложу.
У каждого, мои родные, изволите видеть, свой царь в голове! А по нашему, старому поверью, от мужа-героя и скромное словцо мимо ушей пропустишь и толчок стерпишь: для молодца все нипочем, а уж от негодного-то труса, ленивца... сохрани Господи!.. Да я бы ему, негодяю, за один грубый взгляд до последней перепоночки глаза выцарапала.
Не наскучит вам мое болтанье? Ну, так слушайте! Матери моей я не помню, но не отца... В Петровки исполнится ровно сорок четыре года, как он преставился, а жил сто восемь лет, и уж нечего сказать: свеж, здоров и до последнего часочка оставался в памяти. «При чистой совести человек всегда бодр и весел!» – так он говорил, да таким и был; покойный происходил из церковников – преумнейший был человек и законник до того, что с ним и священники не много спорили! До самой смерти любил артикульных людей и беспрестанно бредил службою; всех в околотке отставных солдат знал по имени и по отчеству; лишь глаза кто покажет на родину – старик сразу разведает: каков, чему горазд и какая в нем удаль. Со всеми хорошими – дружба задушевная! С ними и по грибки, и по ягодки; а уж с пороками – на глаза не надо, и говорить не станет! У старика, нечего греха таить, еще и родительская копеечка водилась, да он и сам смолоду не оплошал. Прослужа двадцать пять лет в артиллерии, он так наблошился и таким прослыл знахарем в лошадях, что и цыгане за милость принимали, как он с ними потолкует да на ум наставит. Любил беседы, рад был хлебом-солью, не забывал и бедных. Поэтому все наши соседи, старый и малый, его почитали и шапки пред ним снимали, а бывало, что и наезжающие в село заседатели отдавали ему честь, как капралу, дескать, Отца Отечества Петра Великого! Я была единственною у него дочерью, и не в похвальбу скажу, что равной красавицы не только на селе, да и в целом уезде с лучинкой поискать.
Из всего этого понятно, чай, что невеста я была не то что в окошко продать, а небось не побрезговали бы и с ладоньки взять; женихи ухаживали за мною как за царицею! Толкались богатые поселяне, подъезжали мещане, увивались и подьячие; были невзрачные, а были и хорошие люди. Пономарь, сын нашего дьякона Иоанна, и батюшке нравился – ну так вот, словно заколодело: никому не удалось щелкнуть в ретивое! «Эй, Лукерья, гляди в оба, – молвит, бывало, старик. – Кому перевалило за сотню лет, тот заживо отпет. Я тебя не неволю, но сироте на свете трудно, а двадцатый у девки красный год! Учнешь отцветать – плохо будет! Ты сроду не видывала меня хмельным, а уж на твоей свадьбе от радости хвачу». Жаль отца, но что сказать, коли из души не выдавишь словечка! Вскочу, бывало, из-за гребня, расцелую доброму старичку ручки, глазки, разнежу, да и ну по-прежнему веретеном свистеть! Так проходил час за часом и день за днем. Женихи все-таки юлили, а сердце все-таки молчало, но Господь умилосердился над стариком. После Польской войны прикатили к нам победители – явился суженый.
В первой роте Фанагорийского гренадерского – ах ты Господи! – что за люди были! Вот уж ни в сказках-то сказать, ни пером написать! Один другого лучше, один другого краше! Село наше торговое, на большой дороге, а полковник был щеголь. Как же пройтить без церемонии? Молодцы за версту прихохлились, подтянулись, музыка грянула – и народ хлынул навстречу, а за ним и мы со стариком поплелись.
«Вот он!» – сказало мне сердце, как взглянула я на третьего человека с правого фланга, украшенного штурмовою медалью. «Пробил роковой!» – шепнула я сердцу, которое подкатилось к самой глотке, и светлое небо показалось с овчинку. «Пойдем же, дочка», – молвил отец, как прошагал весь полк в губернский город, что за пятнадцать верст. А я уж окаменела, стою, как вкопанная, сама не своя! И тут только впервые от рождения, не спросясь меня, брызнула из глаз горячая слеза и – слава Богу! – от души отхлынуло, я не задохлась! Старухи часто мне толковали, что, чем позднее в грудь девушки врывается злодейка-любовь, тем сильнее она бунтует, а в иное время такая находит блажь... что хоть в петлю!
Что делать? Зазноба недалеко, но ведь не гоняться же, не рыскать, не искать. В три дня я исплакалась и истомилась, порядок изменился; за стол хоть бы не садиться: одно сыро, другое перепрело, и весь дом пошел вверх дном... «Лукерья! – с горьким чувством сказал мне отец. – Ты больна, а признаться не хочешь, побойся Бога, не убей меня, открой...» При этом слове отворилась дверь – и в горницу вошли сельский десятской с ефрейтором. «К нам назначена рота, Савелий Поликарпович, – молвил десятской, – голова приказал спросить, примешь ли ты постояльца?» «Я и двум рад, а от одного отказаться стыдно, – отвечал старик. – Лишь бы Бог дал хорошего человека». «Выберите любого, если угодно», – подхватил ефрейтор. Я утерла слезы, взглянула и... чуть-чуть не взвизгнула! Зато потом так меня и окатило!
«Это он! О, поддержи меня, Царица Небесная!» – взмолилась я, чрез силу удерживаясь за гребень, чувствуя, что донце подо мною заплясало и что ошалелая голова начала с плеч валиться! Не помню, о чем старик говорил с гостями и как они ушли... Но не забуду до последнего часочка в жизни, как, упав на колени, принесла я повинную моему отцу, пред которым от самой люльки не скрывала ни одной, даже и невинной, шалости, будучи приучена обман родителей считать ужаснейшим грехом. Да с кем же лучше посоветоваться и к чьему сердцу ближе участь детей, для которых старики живут, которыми радуются и счастье их считают своим собственным счастьем?
Покойный поцеловал меня и сквозь слезы вымолвил: «Любовь не порок, мой друг! Но ошибки страшны. Бог тебя простит! С Его святою помощью авось будут следы, и дело слепится; беда в том, если наш жених женат или в послужном его списке есть закавычка... Ну так уж легче умри в девках!» «Нет, родной! – в испуге крикнула я. – Вещее сердце не то мне твердит». «Увидим», – прибавил старик, поспешая вытаскивать из короба стародавнюю свою амуницию, чтоб явиться и ознакомиться с начальниками прибывшей роты.
Проводя родителя, стоя снова на коленях и заливаясь слезами, просила я Бога спасти меня, грешную!
Часа через два, в которые душа моя трепетала, словно курица под ножом, отец возвратился и с первым шагом в горницу весело сказал: «Офицеры и старший сержант славные люди, а Журавлев твой — отличный, храбрый солдат, на череде в капралы и холост...» Бросясь на шею, я чуть-чуть не задушила моего милого, доброго старика – встрепенулась и воскресла!
С этого дня отец мой рассказами о временах Великого Петра влез в душу всех офицеров, которые частенько приглашали его к себе, ласкали, потчевали и даже баловали, а при этом и солдаты смотрели на него как на праздник.
Наконец наступила зима, начались вечеринки, на которых девушки прядут, шьют и песенки поют; а если случится балалайка иль гудок, так пускаются и в пляску, Для этого, как на подбор, в роте нашлись музыканты на диковинку, а Журавлев явился скрипишником из первых мастеров. Молодец как хватил камаринского – так все девки ахнули! Береги, подруги, косточки – разберет, варвар, по суставчикам!
Чудное дело любовь, тайна сердца!.. Часто люди, понравясь друг другу, о любви даже заикнуться не смеют; с одной стороны, потому, что жених неровнюшка, с другой – потому, что объясняться в любви девке стыдно; но сердца как раз вмешиваются, шепчут глазам. А глаза? Уж не беспокойтесь! Растолкуют дело и всю середку выставят. У сердца и у глаз свой язык... Вот те Христос!
У нас был фельдфебель Чуприков, молодец, каких мало земля родит. Квартира его была против купца Синичкина; Синичкин жил в собственном преогромном трехэтажном каменном доме, а дочку, как старообрядец, держал на чердаке, у самых облаков, нарочно для затворницы выстроенном. Каждый день, обыкновенно по вечерам, вся рота собиралась у квартиры фельдфебеля на перекличку, и в каждый, стало быть, день купеческая дочка видела молодца фельдфебеля, а фельдфебель в окошке чердака видел красавицу купеческую дочку – и чтоб вы думали из этого вышло? Глазами пострелы влюбились, глазами объяснились, глазами уговорились, и уж как надобно было отправиться в храм Божий, к золоту венцу, глаза не помогли: отшельница, или, как солдаты шутили, синичка из клетки, выпорхнула по холсту. Умора, да и только! Точнехонько так же сбылось и у нас с женихом. Я словечка ему не промолвила, а он, чай, и подумать о любви ко мне не смел; но проказники глаза все обработали, и свадьба совершилась как нельзя счастливее! Капитан был посаженым отцом, офицеры тысяцкими и дружками, а полковник, увидя отца моего при осмотре роты, произвел мужа моего в унтеры, примолвя: «Уважая твои лета, почтеннейший старик, и видя в тебе остаток от времен для России священных, мне всегда приятно будет сделать тебе угодное – тем более что зять твой, при хорошем поведении, известен мне за храброго солдата».
«Много ли человеку надобно, чтоб быть счастливу?.. Хлеба с брюхо, одежи с ношу да милая подруга – с умом и добрым сердцем! Всем этим благословил меня Господь, и одна просьба ко Всевышнему, чтоб я не был счастливее: мне кажется, что тогда будет хуже» – так говорил муж мой чрез шесть лет после нашей свадьбы, и то же самое сорвалось у него с языка накануне вечной разлуки. По этому легко судить, какого горя стоила мне эта разлука. Но так угодно было Всемогущему: Суворов повел полки в Италию. И в баталии под какою-то Новою друга моего не стало... Война кончилась, время летело, а к нам весточки долго-долго не доходило; но ретивое ныло, добра не обещало, и к горю горькому мы были уж готовы. Вскоре и старик мой занемог – не от лет, как сам говорил, – но его убила потеря зятя, которого любил он чуть ли не больше меня!
Оставшись с тремя детьми, круглыми сиротами, которых по приказу покойного отца надобно было учить грамоте, а на селе это было трудно, потому что в то время многие и церковного-то причту люди по складам только, прости Господи, служили обедню! – я продала дом и переехала в город, где все еще из уважения к старику, отцу моему, три его внука приняты были в народное училище; но чрез десять лет, в числе прочих, они вытребованы в Питер и определены в Морской корпус, а с ними и я поступила по пословице: куда иголочка, туда и ниточка. Уже без детей и белый свет мне казался тьмою, и жизнь не в жизнь!
Теперь вы хочете знать, тарантул, что ли, укусил меня, имея трех почти взрослых сыновей, с запасом сорока лет от роду, выйти снова замуж? Извольте, скажу и почти угадаю, что, выслушав, вы найдете этот брак не только дельным, но даже законным.
Дети мои, кроме того, что собой взяли, слыли, можно сказать, красавцами и в науках оказались из всех лучшими. Поэтому адмирал приказал их учить какому-то мудреному делу, чтоб они годились на корабль и в артиллерии; я также не долго таскалась по квартирам. Бог мне пособил приютиться в должность экономки у старушки вдовы, капитанши 1 ранга, сын которой был одним из учителей, где находились мои ребятишки. И если есть на свете счастье, самое большое, громадное, – так, по-моему, я им владела, а при этом ничего лучшего не желала и скорее бы поверила, что я буду под монашеским клобуком, нежели под златым венцом! Но «небеса поведают и славу, и волю Божию!» – из сердца шепнула мне вера, как дошло до минуты, чтоб сказать «да» или «нет». Вот как это случилось.
Однажды вечером, после жаркого дня, сидя за работою на крылечке, услышала я на берегу Невы, от которой мы жили невдалеке, ужасный крик, а вскоре и на улице сделалась суматоха – народ бежал как будто к какой-нибудь диковинке. Свернув шитье, только хотела я выйти на улицу, как столкнулась с канцелярским сторожем, который ревел из всей мочи: «Власьевна, Власьевна! Беда стряслась, твой Володя утонул!» Вместе со словом, как я стояла, так и ринулась на мостовую; тут выскочили домашние, выбежала и сама барыня, все взапуски начали тереть меня, кто щеткою, а кто спиртом. Час битый продолжались хлопоты, чтоб возвратить мне силы и память, но только пришла я в себя, как, оттолкнув служителей и барыню, в виде сумасшедшей опрометью пустилась к роковому месту! Прибегаю – и что же? Володя мой сидит на постланной шинели, братья трут ему виски, а утопшего, рыбачьим неводом вытащенного старшего писаря – вот этого самого Мирона Матвеевича катают на простыне. Бросясь на шею сына, я мальчишку задавила бы, если бы у меня его не отняли. «Мне ничего, мама, я здоровехонек! Но жаль, если не оживет мой спаситель!» – указывая на писаря, сказал мне Володя. Тут я узнала, что сын мой, не умея плавать, зашел далеко, попал в яму, выбился из сил и уж скрылся под водою, как Мирон Матвеевич, увидя опасность, сброся сюртук, кинулся в реку, нашел утопшего, передал вскочившему по самую грудь в воду будочнику, но с намокшим на нем платьем и сапогами опустился, как ключ, ко дну, и не прежде получаса вытянут бреднем. «Спаси его, Царь Небесный! Обещаюсь сходить пешком к Сергию и поставить всем местным иконам по рублевой свечке!» Не успела я кончить обещания, как сто голосов гаркнули: «Жив, жив! Пошевелился! Уф! Слава тебе, Господи!»
Долго спаситель моего сына находился в лазарете, но не проходило дня, чтоб я его не навестила и чтоб с позволения доктора не принесла ему пирожок, лепешечку или иное, что здоровью его не было вредно. Наконец он поправился, стал выходить – и чаще всего ко мне. Как человек учливый и вежливый, ничем не дал он мне заметить, что в сердце его запала искорка; я же спроста обходилась с ним, как с родным братом, и любила, как второго отца моего Володи. Так прошло полгода. Однажды, о Рождестве, как все дети отпущены были ко мне на целый день, я и Мирона Матвеевича позвала разговеться вместе, и уж, право, не помню, к чему пришлось сказать, что и до гробовой доски я не перестану быть верною ему должницею. «Ну, так не лучше ли вовремя расквитаться? – молвил он. – В целом свете у меня нет даже и шестиюродного родственника; дети твои, судя по успехам в науках, если не собьются с панталыку, будут люди, есть на что порадоваться, – а ведь и радоваться вдвоем веселее!.. Я не богат, но будет столько, чтоб жить не нуждаясь». Выпуча глаза, я ждала, чем кончится его речь, как вдруг он дополнил: «Не хочешь понять? Ну, так скажу прямо: влюбился я в тебя, потерял свободу – вози на мне дрова и воду!» Ребятишки мои засмеялись, я заплакала, а Мирон Матвеевич врасплох влепил мне такой поцелуй, который глазам труда не оставил. Все дело пришло к концу, словно по морскому сигналу.
С последним словом Власьевна поновила былое – прижала своего Мирона Матвеевича к сердцу и чуть ли не взасос поцеловала трижды.
– Браво! – гаркнули инвалиды. – Дай же товарищам прочесть духовную покойного отца, – молвил Мирон Матвеевич. – Без этого они не будут знать цены старику, в дочь которого я влюбился не прежде, как заметил, что честь, нрав и обычай отца отражался в ее поступках!.. Вот она! – промолвил он, вынув бумагу из ящичка, под кроватью стоявшего.
Предсмертная грамотка отставного капрала Благовещенского, служившего в Рязанском м. п. с 1715 по 1741-й и умершего в 1806 году в Калужской губернии.
«Милые дети! Много утечет воды от моей смерти до счастливой минуты, в которую сумеете вы прочесть последнюю волю, совет и приказ старика, деда вашего! Вы слишком еще малы и юны, дорогие мои цыпляточки, для понятия спасительного слова; а я, напротив, слишком стар, чтоб дождаться зрелости и утешаться похвальным поведением вашим, благоразумием и осторожностью. Но горе мое при этой мысли утопает в упованиях на милосердие Покровителя сирот – Всемогущего Бога, которого прошу и молю насадить в сердца ваши семена христианского благочестия, одарить умом и пламенным желанием заслужить кличку верных слуг царя и достойных детей матери России! Причем единственно возможно, чтоб жизнь ваша, на службу Богу, Государю и Отечеству обреченная, была не срамна и не зазорна и чтоб, не оскорбив в себе веры Христовой в настоящем мире, с правым и чистым сердцем явились вы в мир горний! Кроме неисчислимых причин, утверждающих меня в лестных надеждах душою жить за гробом, в настоящие минуты я убеждаюсь в этой неоспоримой и непреложной истине – боязнью за вашу неопытность, милые дети, при которой промахи и легковерие нередко подвергают молодых людей в вечное и безвозвратное несчастье, убеждаюсь и горькими слезами, пополам с которыми пишу вам эти строки, спрашивая сам себя: оценят ли внуки заботы деда? Исполнят ли они спасительный завет столетнего старика? Не увлекутся ли красным словом модного негодяя, в разврате и безбожии утопшего, потерявшего веру, надежду и любовь и полагающего, наконец, достоинства, честь и славу свою – в соблазне ближнего, чтоб в отраду гнусного своего сердца увеличить число равных ему преступников?..
Нет, вопрос не произвел болезненного трепета! Душа моя покойна! Следственно, наследники мои будут христиане и вместе со мною скажут: без надежды на жизнь вечную человеку, как и скоту, приличнее бы было рыскать, искать и пресыщаться временными лишь удовольствиями. Так, друзья сердечные, без надежды на жизнь вечную, словом Св. Евангелия и преданиями угодников Божиих нам обещанную, к чему бы страх, каковым поражается душа грешника в минуту тяжких преступлений? Зачем слезы, которые невольно текут при чистосердечном покаянии из глаз закоснелого злодея?..
При временном прохождении, можно сказать, мгновенной жизни не было бы, кажется, надобности не только хлопотать, но и думать о науках и счастье преемников! Напротив, я знаю родителей, которые при средствах и способах, не заботясь о воспитании и пренебрегая образованием детей, закалили их в невежестве, сродни со вредом и бедами, но, спохватясь, почуя суд Божий, не пережили своего горя. Да иначе и быть нельзя! Без убеждения в неизбежной ответственности за чад наших у престола Вседержителя чем бы люди, одаренные властью на земле, отличались от бессмысленных животных?..
Прочь, буйная, наглая дерзость! Беги от нас за синие моря, за непроходимые леса! А наше дело чистое, светлое, святое, при котором ласкаю себя полною уверенностью, что рано или поздно ребятишки поймут постоянные правила, за сто лет пред сим смиренным служителем храма Господня в меня водворенные; отдадут им справедливость – и для собственного счастья уверуют в них! Дети! Отвратите взор и заткните уши для соблазна, молитесь, друзья, Богу, будьте честны, справедливы и добры: с чистою совестью легко идти вперед прямо и говорить смело правду... Бывают случаи, при которых хоть и не без греха, а смолчать должно, но солгать – Боже вас сохрани! Лгун широко шагнет – иногда, но воротиться ему уж никак нельзя – никогда! Всюду, где он шагал и лгал, ждет его срам, бесчестье, а нередко и полновесная оплеуха!
Многие скажут, что внукам, рожденным для царской службы, мне бы надобно написать целую книгу. Напрасный был бы труд! Весь закон солдат – в следующих четырех только словах святого апостола: «Несть власти, аще не от Бога!» Исполняя волю Отца Небесного, служите государю верно, покоряйтесь воле поставленного над вами начальства безусловно и храните в памяти твердо, что всякая противная присяге увертка и преступное уклонение от возложенных на вас обязанностей суть бесчестное пятно, которое стирается одним только саваном и прикрывается гробовою лишь доскою!»