К оглавлению
И.Н. Скобелев
«Рассказы русского инвалида»


Солдат на балу

«Из жизни твоей я успел уже собрать изрядный запас различных проказ», – сказал мне однажды добрый мой приятель Ванчоусов. «К чему тебе они и из чего ты хлопочешь?» – спросил я его. «Чтоб вслед за эпитафиею отвалить твою биографию», – отвечал приятель. «Вот новое горе, – думал я, возвратясь в свой скромный уголок, – как люди услужливы! Они и в могилу готовят гостинцы страдальцу; не менее того, что напишется пером, не вырубить топором! На выдумки слово купится: за чем же стало?.. Предупрежу бредни, примусь писать историю собственной жизни с полною откровенностью, обрисую сцены со всеми окрестностями и, оградясь законною десятилетнею давностию, черкну смело за целые полвека о себе и о товарищах хорошее и дурное! Положим, что труд мой и не принесет пользы человечеству, по крайности я оставлю по себе в наследство горящую истину о предметах, коротко и близко мне известных: это не безделица! Но вот я уж и в походе: дело мое растет, как пшеничное тесто на опаре киснет! Слог нехорош, происшествия связываются и того хуже, но верность и точность их заменяют собою все недостатки логики и красноречия».

– Чем ты занят? – спросил меня Ванчоусов, рассудивший навестить урода.

– Беседую с живыми и с мертвыми ... решился ... и пишу собственную историю.

– Прочти, пожалуйста, что-нибудь.

– Изволь!

– Помилуй, братец! – возопил приятель, прервав чтение. – Да это ни на что не похоже! Какая надобность из доброй воли выставлять себя чудаком! По-моему, что нам было некогда грешно и смешно и чему свидетелей уж нет – в мешок, да с камнем в воду!

– А по-моему, нельзя: я хочу сказать сущую правду. «Быль молодцу не укор» – твердит пословица... Но отставим спор, пустим статью в свет и послушаем мнения публики, лучшего судьи... Вот статья!

Прошу простить, если в порядок рассказа вотрутся новые обстоятельства и если с большой дороги сверну я на проселочную. Это будет новым доказательством, что удел безграмотных – охота смертная, а участь горькая!

Имея в одной руке указку и ухватясь другою рукою за штык, определился я в войско, стоявшее на страже по Оренбургской линии, где кинжал и винтовка, по мнению пограничных дикарей, вмещали в себе честь и славу, где ум и способности денно и ночно истощались в изысканиях средств пролить кровь ближнего, где душа смертного не озарялась лучами христианского просвещения, святая вера не имела участия в жизни человека, не производила на нравственность спасительного влияния и люди отличались от зверей только наружным видом! Там буйная чудь, движимая мщением, корыстолюбием и другими столь же низкими страстями, суетилась в ежедневных вымыслах на пагубу друг друга и упражнялась почти в ежедневных убийствах. Кочующие киргизы, вторгаясь в пределы России, отгоняли у пограничных казаков и башкирцев скот, схватывали целыми селениями беззащитных хлебопашцев и, убивая старых и малых, обращали в пастухи способных к работе или продавали в Бухарию; причем и казаки с башкирцами вели себя на ту же стать. Они под предлогом преследования хищников, отнюдь не заботясь ни об отыскании виновных, ни об освобождении несчастных страдальцев, нападали на мирных невинных киргизцев, лишали их жизни и имущества и этими поступками сеяли новую пагубную вражду, новые гибельные раздоры – и взаимному мщению не было конца.

Вот слабый очерк положения края, благословенного Творцом, обезображенного вкравшимися злоупотреблениями и характером жителей, посреди которых поступающим на службу юным, неопытным воинам надлежало учиться военному ремеслу, впитывать первые уроки образования, познавать святой долг брани и знакомиться с Божескими и человеческими законами!

Впоследствии благотворные лучи прямо-полезного, а вместе и криво-модного воспитания, несмотря на обширность России, проникли во все отдаленные пределы. Ныне и на Оренбургской линии хлопочут о заморских языках, судят, рядят и частенько проникают в сокровеннейшие тайны мудрой заморской политики!.. Но в мое время в понятиях коренных обитателей этой страны порок и добродетель в высшей степени отражались только в том убеждении, что лизнуть в пятницу сметанки – ужасное, непростительное преступление, а зарезать соседственного киргизца, мирно и с радушием угощающего бешбармаком и кумысом, менее грешно, нежели спугнуть севшую на нос муху. Короче сказать, там рука сильного сплошь душила слабого собрата.

Но всему есть конец! Настал час воли Божией: застонал корень зла, затряслось оно с самой маковки, и святая матка-правда торжественно вступила в права свои!.. Мощная десница императора Павла мгновенно определила преступному злодеянию достойную по заслугам кару, указала каждому свои обязанности, свое место – и на другой же год царствования этого монарха пограничный житель косил сено свое, как будто в подмосковной. Чрез густой туман дикого, зверского невежества на мрачном горизонте страдавшего края величественно и важно явились: закон, спасительная строгость и благотворное милосердие, чем в совокупности положено твердое основание незыблемому блаженству, в котором эта призренная Провидением и монархами страна час от часу более процветает.

Столь быстрый переход безнравственного, но весьма храброго народа от жизни варварской, буйной к жизни христианской, мирной подал молодым людям полезный пример и внушил нравоучительный урок. По крайности на меня обстоятельство это произвело сильное впечатление. Это было то именно время, в которое с чувствами сердца сочеталась во мне мысль, что лишать жизни себе подобного человека, чтоб присвоить принадлежавшую ему лошадь, есть подвиг в общем мнении не совсем хороший и что в Питере за подобные проделки не очень хвалят!

В это время, как на Оренбургской линии все дела час от часу улучшались и как ретивые из диких ордынцев волею и неволею, оставя обоюдно невыгодную брань, обратились к торгам и даже к хлебопашеству, а ленивые, чтобы выманить кусок хлеба, под окнами у русских запели соловьем, Германия застонала под железным скипетром Наполеона, и все войска, стоявшие на Сибирской и Оренбургской линиях, двинулись к прусской границе.

В 26-й егерский полк (в состав которого – с утлыми понятиями, но в звании уже офицера – поступил и я) назначен был шефом полковник Эриксон. Пословица: мал золотник, да дорог – выдумана, кажется, собственно для Ивана Матвеевича[1]. Рост его – два аршина два вершка, а тут и все, что можно было свесить и смерить; но ум и способности этого благороднейшего и храбрейшего полководца были необыкновенны. Он не любил говорить много, зато сказанное им слово, вторгаясь в душу, на всю жизнь оставалось памятным. Казалось, что в особе его сочетались узами брака нежная попечительность отца со строгостью справедливейшего командира, и поэтому все чины без изъятия любили его, как любят красное солнце в зимнее время, и боялись, как боится грешник тяжкой смерти!

Неустрашимее Эриксона нельзя быть в сражении, но хвалить в нем храбрость – значит оскорблять священную память героя. Достоинство это было в нем последнее. Барклай-де-Толли, князь Багратион, Раевский, Каменский и другие известные генералы дорожили дружбою Эриксона и уважали его как воина, обладающего, при необыкновенных дарованиях, опытностью, приобретенной в многотрудных кампаниях. Я мог бы назвать людей и означить время, в которое советы скромного Эриксона их прославили. Личность и зависть в душе этого славного мужа не имели места: часто случалось, что труд его награждался в лице другого. Эриксон, восхищаясь полезным делом, радовался от души успехам счастливца, и – Боже упаси! – кто бы решился указать ему на несправедливость начальника, погрешившего в донесении! Уверенный в отличной своей службе, он не сомневался в лестном к себе расположении правительства: это доставляло благородному его честолюбию достойную награду. Эриксона украшали семь ран, из которых заслуживает особого внимания рана, полученная в последнюю кампанию бессмертного Суворова против французов в сражении при Нови. Ружейная пуля ударила ему прямо в знак, бывший на груди, под которым, по счастью, хранился свернутый платок; пробив то и другое насквозь, пуля остановилась в грудной кости, а впоследствии, когда рана излечилась, рубцы от нее образовали точь-в-точь Георгиевский крест.

Государь император Павел Петрович, зная отличную службу славного Эриксона, высочайше повелел пробитый знак носить ему во всяком роде службы.

Будучи человеком вполне добродетельным, чистым, он всегда был весел, страдал при перемене погоды от тяжких ран, но не жаловался и вздыхал редко. Он любил беседы в женском обществе и с удовольствием спешил на бал, где смертельные его боли врачевались в кругу прелестных. Ныне бальные формы вовсе не те, и страдалец Эриксон не нашел бы в них отрады... Виноват, не вытерплю!.. Свергну с души, что давно лежит на ней, исполню свое желание: поговорю с вами, милые деревенские соседки! Честью уверяю вас, благороднейшие командирши, что на скучных, из-за моря даже и к нам на Жиздру[2] перенесшихся балах, при всей любезности вашей, иногда дрожь проймет и русскому сердцу нечем согреться. По-нашему, если бал не подправлен разудалой мазуркой и пленительными русскими танцами, он просто игра в кулюкушки и – курам на смех!.. Не все то хорошо, что русское. Нечем было восхищаться и прежде, слушая добрых, почтенных старушек наших, когда они затягивали любимую свою песенку:

Ходи, миленькой, почаще,
Носи пряничков послаще,
Винограду,
Хоть для взгляду,
А изюму –
Ради уму!

Но вы забыли все свое родное – то, чем русские бывают очарованы и чему учатся даже многие иностранцы. Например: гряньте хоть на фортепиано «Во саду ли, в огороде девица гуляла!» – и скажите, вспомня час смертный, не прелесть ли это, не совершенство ли?.. Теперь пусть прекрасные обладательницы счастливой наружности под эту же песню пройдут по-русски! Даю голову на плаху, если во всем подлунном мире эта пленительная проделка не будет лучшая! Но это не конец: вы не знаете всех выгод ваших, заключающих в себе важную государственную пользу: из уст милой красавицы хорошая песня, как и русская пляска, возбуждает в нас пламенную любовь к отечеству. Услышав одно, увидев другое, до смерти, бывало, грустно, что мы не идем в огонь прямо с балу.

«Да будет известно, что в первом же деле, как лев, я дерусь за Веру, которая божественно пела!», «Я, товарищи, умру за Надежду, которая мастерски плясала!», «А я, друзья, пролью кровь за Любовь, которая отличилась и тем и другим!» – толкуют, бывало, восхищенные офицеры на другой день после бала в походе; солдаты превнимательно вслушиваются и, желая, по естественному ходу вещей, подражать начальникам, припоминают милых: кто Пашу, кто Наташу, и в дополнение к священному долгу дают новый сердцу обет, и ... горе супостатам!

Вам, славные наши современницы, ныне сорокалетние красавицы, принадлежит лавровый венок! Прелести ваши вместе с прелестными русскими песнями и пляскою имели творческую силу и творили героев. Одним словом, патриотизм и амазонская любовь ваша к родному, к русскому, служили отечеству вместе с нами. Но у вас теперь, соседки, все наизнанку! Говорите вы не по-русски, танцуете не свое, поете чужое, да и русский-то хлеб кушаете не в час, не в пору, ну – право, не по-русски! Посмотришь – все у вас идет вверх ногами, а судьба все-таки виновата!

«Ныне нет прямой, чистой любви. Женихи ищут невест богатых, сватовство – коммерция, без приданого брак – горе!» – с прискорбием вопиете вы, страшась звания царь-девы. На кого же роптать за карманную чахотку после огромного, родительским невежеством упроченного вам состояния, при зрелых расчетах ваших переплавившегося в наполеондоры? Неужели вся беда падает исключительно на волшебное искусство чародеев-гувернеров и сметливых мадам на Кузнецком мосту, прославившихся исторически?.. Это, воля ваша, несправедливо! Под влиянием этих благодетельниц цель ваша вполне достигнута. Заразясь заморской ересью, вы взлелеяли в себе те причины, по которым родной край путеводительницам вашим сделался чуждым. Стало – волки сыты, а овцы?.. Но не в том сила: это дело почти побочное; вся важность в любви к отечеству.

Что науки полезны и приятны, никто не будет спорить; но чтоб с успехом нравиться землякам, преимущественно надобно бы учиться по-русски и не презирать родных обычаев святой старины. Верьте, что науки, просвещающие ум и сердце, пойдут без прискорбия нога в ногу не только с русским языком, но и с сарафанами и кокошниками, и с умилением будут взирать на безмолвных представителей покойных прапрабабушек ваших!

Перелетите воображением в землю немцев – пожалуй, хоть наших – и полюбуйтесь: там воспитывают начистоту! Французский язык, на котором вы без угомону хлопочете, которым гордитесь и который нередко покупаете благом жизни целого потомства, знают там многие, и не хуже вас; но вы узнаете о том не прежде, как назовете себя француженкою или ... русскою. Не менее того, дворянка научит вас долгу жены, матери, хозяйки и буквально растолкует обязанности поселянина, хлебопашца, а супруга купца расскажет вам торговые пути по всем частям белого света. Согласитесь, милые соседки, что это также, в свою очередь, полезно и приятно!

«Да без французского языка в столицах наших и на тротуар нельзя показать глаз!» – со слов полузаморских франтов толкуете, бывало, вы мне, горе-горькому простаку. Не верьте, ради Бога! Французский язык употребляется в столицах более по необходимости. Я живу в Питере с лишком год и, по точным наблюдениям, решительно определяю, что французским языком говорят здесь русские с иностранцами и, обратно, иностранцы с русскими. Язык этот слышу я нередко. Говорят по-французски и русские с русскими, но это именно те, которые в борьбе спасительного просвещения с модным по-русски вовсе не учились и все сведения о родной стороне скомкали в нуль. Так виноваты ли они, сердечные? И рад бы в рай, да грехи не пускают! У меня есть приятель, который частенько пытается говорить по-французски даже и со мною. Но Бог его суди! Он добрый малый, и я при каждой встрече страдаю, видя, с какими корчами, трудом и усилием ловит и связывает он, бедняга, русские слова, чтобы сказать ... хоть несколько побольше, нежели ничего!

В заключение скажу, что прямой сын России на берегах Невы, Дона, Волги и Оки – всюду свой, кровный и за русскую в себе натуру не краснеет.

«Да будет мне стыдно!» – говорили доблестные предки наши, желая произнести в деле правды ужаснейшую клятву. Какова клятва! Каковы предки!.. И после этого краснеть!

Да поразит крапивная лихорадка и куриная слепота каждого, кто не хочет знать цены дивной чистоты и чести столь оригинальных праотцев, кто потеряет уважение к собственной славе, лишится способности чтить достоинство народной гордости, вместе с жизнью в грудь нашу от них снисшедшей, на незыблемом фундаменте основанной и прочно утвержденной.

Не верьте также, почтенные соседки, и молодым русским воинам, восхищающимся в вас парижской ловкостью и порицающим русские нравы. Они вам льстят, но мысль у них другая. Посмотрели бы вы, как эти варвары дерутся за матушку святую Русь! Как умирают за честь драгоценнейшего, милого им отечества, тогда легко бы угадали, что они вас, злодеи, просто надувают!.. Опять-таки соединение полезного с приятным – и дельно! Браво, товарищи!..

«Уж если надобно дражайшую половину перевоспитывать снова – так лучше при богатстве!» – сказал кто-то из ученых, подсластивший горький опыт умозрительной философией.

«А ты сам как женился?» – неравно спросят соседки. «А вот как – прошу прослушать! Рожденный к военной службе, я ближе видел себя к монашескому клобуку, нежели к супружескому венцу. Все невесты для меня были на одно лицо. Но – нашла коса на камень! Девка делом смекнула, проникла в свинцовую душу – до ижицы разгадала – и, как пить дала, русака подкузьмила! Во время бала нарядилась, разбойница, в сарафан, вплела в русу косу алу ленту, шепнула музыке заиграть «Уж я в три косы косила муравую» – да как хватит, злодейка, по-нашему! Мгновенно, с быстротою молнии, искра любви к родному зажгла во мне всю внутренность. Кровь закипела. Я было бежать – но уж поздно! Отзыв забыт, крепость разрушилась, штык вдребезги, и бедное сердце вырвалось из груди, замерло, шлепнулось – и растянулось у ног победительницы! Советую всем, кто замуж спешит: шейте сарафаны, учитесь по-русски, и дело будет – как бы сказать? – хоть не [в] шляпе, а в вашем ридикюле.

«С родной стороны и кошка была бы здесь дорогая гостья! Прелестных много, а милых нет; чужие хороши ... да не по-нашему!.. Пестры, востры – но не по сердцу!» – вот как обыкновенно в дружеской откровенной беседе, на биваках русские воины, находясь под чуждым небом, отзываются о заморских красавицах.

Теперь не трудно угадать, что задеть молодцев за живое легче всего пламенною любовью к своему родному, к русскому!.. Попробуйте, дорогие соседки, ну хоть притворитесь – отвечаю вам за успех! Берусь быть вашим сватом...

Простите великодушно, благосклоннейшие читатели! Проштыкнулся, утомил вас бреднями, и почти слышу справедливый ропот. Да что же делать! Отцы и командиры, научите: куда деваться с сердцем? Оно ведь русское! Кампании на три еще хватило бы мне крови, которая до основания высушена дивною, непонятною, рабскою покорностью странных моих соседок к ветреным, непостоянным парижским затеям, к всесокрушающему, всепожирающему и всеистребляющему идолу – моде!..

С умилением воспоминаю ответ боярина князя Репнина царю Иоанну Васильевичу Грозному, хотевшему учредить в России маскарад: «Лучше умру, но личины не надену!» И с горестью слышу частые восклицания соседок: «Лучше умру, но и за ворота не выеду неодетою по последней, из Парижа полученной, модной картинке!» Как согласить такую разительную противоположность? И к чему последствие довело бы нас, грешных, если бы подобных соседок развелось побольше!.. Здесь поневоле ум за разум заходит... Но обратимся к предмету.

В благодарности, которою одушевлялся Эриксон, судя по мнению модных людей настоящего времени, было что-то сверхъестественное. Имея при себе портрет генерала Анрепа, бывшего его начальника, он каждодневно, после утренней молитвы, отвешивал портрету этому земной поклон. «Неблагодарный человек – пустая кубышка», – отвечал Иван Матвеевич на вопрос мой: «Какую услугу оказал ему Анреп?» «Мы должны быть благодарны даже и тому, кто, поражая встречного и поперечного из одного только тщеславия, по милости Божией, не сделает нам зла. Природа пестра: есть люди, которые при недостатке ума и дарований, но по расчету гнездящихся в слабой душе сильного идола себялюбия и зависти ненавидят весь человеческий род; а в незабвенном мне Анрепе я имел отца, начальника и друга. Впрочем, во всяком случае, неблагодарный человек – жалкий урод, лишенный гневным к нему Провидением самого богатейшего чувства, и горе тому, кому отказано в этом благороднейшем даре! Благодарность, по законам натуры, ощущают и бессловесные твари».

Все, что принадлежит царю и отечеству, было свято Эриксону, но собственная польза далеко была ниже помышлений моего героя. Он не умел ни хвалиться избытком, ни жаловаться на недостаток.

Во время нахождения полка в авангарде князя Багратиона при встретившемся затруднении в продовольствии нижних чинов, когда фунт черного хлеба продавался по рублю серебром[3], этот верный друг чести и человечества, увидя из ведомости, что в казенном ящике хранятся собственно ему принадлежащие тридцать две тысячи рублей ассигнациями, приказал каждодневно покупать по одному с половиною фунта хлеба на каждого солдата, которых состояло налицо до двух тысяч человек, и варить общий суп для всех штаб- и обер-офицеров. И когда израсходовалась вся эта сумма, а недостаток в провианте увеличился, он велел продать все свое серебро, всех излишних лошадей, все, даже заветные, свои веши и деревянную свою ложку променял на серебряную уже в Мемеле, после Тильзитского мира.

Легчайшим средством не понравиться Эриксону и отдалить его от себя на всю жизнь – было солгать. Будучи врагом всякой неправды, он весьма искусно испытывал подчиненных с этой стороны, даже и насчет незавидной своей наружности.

– У меня славный полк и люди молодцы! Я уверен, что они важно подерутся! – сказал он мне при первом свидании, прибыв к полку на походе, когда я, находясь в звании полкового квартирмейстера, вошел к нему с квартирным расписанием.

– Без всякого сомнения! – отвечал я.

– По Сеньке шапка! – продолжал Эриксон. – Вы, без сомнения, и меня находите молодцом?.. Что же вы молчите?

– Не имея чести знать вас коротко, боюсь сказать мое мнение, – молвил я, почувствовав мороз на коже.

– Когда же вы его скажете?

– Вернее всего, после первого сражения.

– Браво, – восхитился полковник. – За то с этой минуты в полку ты квартирмейстер, а у меня адъютант!..

Но выбор этот навлек ему большую неприятность. Я скоро доказал на деле жестокую ошибку Ивана Матвеевича.

Наш полк проходил чрез город Владимир-на-Клязьме, где гражданским губернатором был князь И.М. Долгорукий. Он с давних времен знал Эриксона и, как доброму приятелю, заблаговременно приготовил блестящий бал. В самый же день прибытия князь пригласил его к себе на семейный вечер, разумеется, с адъютантом. С восхищением выслушал я повеление шефа ехать вместе с ним и посреди забот, чтоб не ударить лицом в грязь, подумал, что при появлении на таком новом и лестном для меня поприще необходимо опрыскать себя благовонными духами. Казенный денщик, разделяя славу господина, опрометью бросился на рынок и в первой мелочной лавочке купил пузырек прескверного розового масла и банку полусгнившей жасминной помады.

Успех в столь важном, по мнению моему, артикуле крайне меня обрадовал. «Теперь уж не до экономии! – сказал я денщику. – Один вечер не разорит нас, лей розовое масло во все карманы и щедрою рукою мажь меня помадою с ног до головы!» Что сказано, то сделано. Туалетные заботы заключились преузорочными похвалами велеумного слуги, и я прибежал к шефу в самое то время, как он садился уже в экипаж, следственно, и не мог заметить проказ, подготовленных мною, к горю его.

Войдя в гостиную, увидел я нескольких дам и с полдюжины резвеньких, пригоженьких барышень, в числе которых по странному стечению обстоятельств, не зависящих от воли смертного, была и та, которая ровно чрез двенадцать лет после вышереченной сарафанной экспедиции учинилась спутницей моей жизни, то есть просто женою. Сердце мое росло и, как будто предчувствуя будущность, вырывалось из груди. Я был счастлив, но – увы! – не долго.

Проклятое розовое масло и жасминная помада, постепенно разогреваясь буйно кипящею во мне кровью, заразили в комнате воздух. Дамы почувствовали дурноту, француженка-мамзель упала в обморок, у милых малюток разболелись головки. Все, как серны, разбежались, и я остался один. Хорош молодец!.. Но, чтоб поправить прежние и отвратить новые беды, мне представилось лучшим дать стречка, что под предлогом казенной надобности и учинил я с желаемым успехом.

«Прежде нам с тобою нужно выучиться, как между людьми жить в свете. Но до того, извини, брат-товарищ, я не только не поеду с тобою в порядочный дом на бал, но и на посиделки!» – сказал мне Эриксон при встрече на другой день утром, и с этой же минуты началось мое воспитание.

Мир священному для меня праху твоему, благороднейший друг, отец и командир! В русском царстве не писан твой портрет, следственно, и я его не имею, но вписано благодетельное имя твое между покойными моими родителями и в подножии образа Спасителя, сопутствующего мне всюду, врезано драгоценное наследие, гербовая печать твоя. Нет дня в жизни моей, чтобы ты не встретился со мною в памяти и не откликнулся во вновь созданном и по возможности обработанном тобою сердце!..



Примечания:

[1] Имя Эриксона, умершего в чине генерал-майора в 1810 году.

[2] Река в месте жительства сочинителя, который в то время, когда писал эту статью жил в Калужской губернии.

[3] Рубль серебра стоил рубль шестьдесят копеек ассигнациями.


Назад Вперед

Сканирование, оцифровка и редактирование – Вера Крюкова, 2005. Электронная версия выполнена по изданию «1812 год в воспоминаниях, переписке и рассказах современников». – М.: Воениздат, 2001. – 295 с., илл. Текст приводится с сохранением стилистики и грамматики оригинала.

2005, Библиотека интернет-проекта «1812 год».