IV. Русское общество Екатерининской эпохи и французская революция.
В. Н. Бочкарева.
ще задолго до грозных событий 1789 г. современники отмечали брожение умов во Франции и констатировали наличность революционного настроения во французском обществе. Так постоянный корреспондент императрицы Екатерины барон Гримм уже в 1768 г. характеризует это настроение, как «беспокойное брожение, напоминающее эпоху реформации и предвещающее неизбежное наступление революции». А несколько лет спустя тот же Гримм в одном из своих писем к Екатерине от 1775 г. полуиронически замечает: «Теперь нет такого школьника, который бы не проектировал, едва сойдя со школьной скамьи, новой системы государственного устройства; нет писателя, который бы не считал себя обязанным внушить земным властям, как им лучше всего управлять своим государством». Гримм не представлял из себя какого-либо исключения. О страшном волнении во французском обществе писал императрице в 1778 г. и граф И. Чернышев, русский посол при Версальском дворе. «Никто не может предвидеть, — читаем мы в этом письме, — куда поведет это брожение умов».
Бастилия (гравюра Volkaert)
|
С этими отзывами графа Чернышева и других лиц, долго живших во Франции, интересно сопоставить наблюдения русских путешественников конца 70-х гг. Так, в письмах Д. И. Фонвизина к сестре и графу Панину от 1777 — 78 гг. мы встречам довольно много замечаний о современном общественном и политическом строе Франции. «Первое право каждого француза, — по его словам, — есть вольность, но истинное настоящее его состояние есть рабство; ибо бедный человек не может снискивать своего пропитания иначе, как рабскою работою, а если захочет пользоваться драгоценною своею вольностью, то должен будет умереть с голоду. Словом, вольность есть пустое имя, и право сильного остается правом превыше всех законов». Возвращаясь к тому же предмету
Мирабо (колл. В. М. Соболевского)
|
в другом своем письме Фонвнзин приходит к заключению, что следует различать вольность по праву от действительной вольности. «Наш народ, — говорит он, — не имеет первой, но последнею во многом наслаждается». От наблюдательного русского путешественника не ускользнули темные стороны старой французской монархии. «Король хотя и ограничен законами, — читаем в одном из писем Фонвизина, — но имеет в руках всю силу попирать законы». Однако, несмотря на это, народная масса обнаруживала вполне искренний патриотизм и неподдельную лояльность. «Все они с восхищением, — замечает Фонвизин о французах, — так привязаны к своему отечеству, что лучше согласятся умереть, нежели его оставить. Последний трубочист вне себя от радости, коли увидит короля своего; он кряхтит от подати, ропщет, однако последнюю копейку платит во мнении, что тем пособляет своему отечеству». В заключение он прибавляет: «Коли что здесь действительно почтить и коли всем перенимать здесь надобно, то, конечно, любовь к отечеству и государю своему». Почти к одинаковому выводу приходить и княгиня Е. Р. Дашкова, которая во время своего пребывания в Париже в конце 70-х гг. вращалась в самом избранном обществе. «Патриотический энтузиазм, — пишет она в своих мемуарах, — еще был национальной гордостью; идея о монархе и гильотине еще так была темна, что Людовик, хотя исподтишка и называли его «королем по ошибке», был предметом народного обоготворения».
Однако к 80-м гг. революционное настроение все сильнее и глубже проникало во французское общество, и уже многим казалось, что данное положение вещей не может привести ни к чему иному, как к страшному перевороту. Вполне понятно, что движение умов, совершавшееся во Франции, должно было неизбежно отразиться на общественном настроении других европейских государств, так как, по справедливому замечанию А. Н. Пынина, «в иных формах старый политический порядок и здесь отживал свое время». Почти повсеместно замечалась реакция против французского рационализма и материализма, и вполне понятно, говорит тот же историк, что «все философское вольномыслие, все поиски за естественным и справедливым устройством человеческого общества не были делом только немногих светлых или необузданных умов, но были также отражением стремлений целых масс, утомленных устаревшими формами быта и искавших избавления в новом разумном устройстве общества и государства».
Но то, что происходило в Западной Европе накануне великой революции, лишь с трудом могло найти себе отклик в России. Несмотря на космополитический характер французских освободительных идей, не было, можно сказать, другой европейской страны, которая была бы так застрахована от революционной пропаганды, как владения императрицы Екатерины — этого философа на престоле. В последние десятилетия перед французской революцией в России достигли своего кульминационного развития те самые рабовладельческие отношения и сословные привилегии, которым «принципы 1789 года» наносили во Франции смертельный удар. «Революционная пропаганда, — говорит Сорель, — не могла подвергнуть Россию серьезной опасности», «не одно расстояние спасало ее, но самый характер цивилизации этой империи». Россия поражала своей культурной отсталостью, «народ в ней, — по словам Рамбо, — не читал ничего, провинциальное дворянство и горожане читали мало, а придворная и чиновная знать читала преимущественно французские книги». Просветительная философия XVIII в. могла быть понята в России крайне поверхностно, как пресловутое «вольтерьянство». Для русских вольнодумцев середины ХVIII в. «вольтерьянство» было ни чем иным, как победой здравого смысла над суеверием, как «легкой чисткой человеческих мозгов, а не упорной борьбой за реформу человеческих учреждений и верований». О французских мыслителях самой крупной величины даже наиболее образованные представители русского общества отзывались довольно пренебрежительно. «Д'Аламберты и Дидероты, — читаем в одном из писем Д. И. Фонвизина, — такие же шарлатаны, каких видал я всякий день на бульваре; все они обманывают народ за деньги и разница между шарлатаном и философом только та, что последние к сребролюбию присовокупляют беспримерное тщеславие».
Клятва в Jeu Paume (с ред. грав. из соб. В. М. Соболевского)
|
От людей старшего поколения Екатерининского общества ускользал смысл происшедшего крупного перелома в характере философской мысли второй половины XVIII в. В 80-х гг. вольтерьянство сделалось уже боевым кличем, означавшим борьбу и торжество свободной мысли над государственной церковью, над догмой, защищаемой силами инквизиции и иезуитизма. Высшая русская знать, поверхностно усвоившая себе французскую цивилизацию, не любила обсуждать вопросы, выдвигаемые передовой европейской общественной мыслью. Граф Сегюр, живший несколько лет в России, замечает в своих мемуарах, что «в петербургских салонах никогда не говорили о политике даже для того, чтобы хвалить правительство».
Сорель, изучивший европейское общество в период великой революции, приходит относительно России к вполне верному заключению. «В ней, — говорит он, — не было почвы ни для политической, ни для гражданской свободы, так как в ней отсутствовали все три наиболее существенные элемента французской революции: привилегированное и бессильное дворянство, честолюбивая и влиятельная буржуазия и крестьяне-собственники». От русского крестьянина, окончательно закрепощенного в царствование Екатерины II, ускользал самый смысл революции, как борьбы за коренной политический и социальный переворот. Дворянство, демократизированное табелью о рангах, не представляло из себя замкнутого сословия с прочной политической традицией. В городах жили купцы, ремесленники и чиновники, но они не являлись тем третьим сословием, которым так сильна была европейская общественность. «То были люди, — говорит тот же Сорель, — вполне подчиненные государству, весьма мало доступные западным идеям и скорее склонные давать им отпор».
Взятие Бастилии (Совр. гр.)
|
Русский дворянин Екатерининской эпохи слишком походил на француза XVIII в.; в нем ярко сказывались симпатии к старому порядку предреволюционной Франции. Жозеф де-Местр дает такую меткую характеристику русского дворянства в исходе XVIII ст.: «Оно было постоянно только в своем непостоянстве». «В дореволюционной Франции нравилось ему преимущественно все старо-французское с его вольномыслием, утонченной цивилизацией, рыцарством чувств и стремлений. Сперва увлекались философами, потом эмигрантами. Как только философия сделалась революционной, демократической, а Франция стала означать французский народ, русские аристократы с одинаковой ненавистью и высокомерием осудили философов, революцию и Францию».
Месть народа после взятия Бастилии (Совр. картина)
|
Такими яркими представителями настроения русской знати в эпоху крушения старого порядка во Франции являются братья Воронцовы, в переписке которых часто затрагиваются французские события. Еще в 1789 г. граф С. Р. Воронцов предчувствует конец французской монархии, но он вместе с тем не верит в прочность республиканского строя. 28 августа 1789 г. он писал брату, что «французские беспорядки не так скоро прекратятся и французы, вместо конституции, создадут себе абсолютную анархию; они будут банкротами, будут вовлечены в гражданскую войну и подпадут под управление еще более произвольное, чем то, которое было ими ниспровергнуто». «Французы, — по его мнению, — созрели для свободы не более американских негров». Взятие Бастилии наводит его на самые грустные размышления: «Это прямо ужасно, что творится в этой несчастной стране, и следует ждать событий еще худших». Членов Национального собрания он считает «сумасшедшими, которых следует перевязать». В Мирабо он видит «злодея, целью которого было ниспровержение всего во Франции». В письме от 25 августа 1792 г. он возмущается теми «ужасами, которые совершаются этой отвратительной французской нацией».
Декларация прав (Современ. изд.)
|
Якобинцев он называет «чудовищами, достойными самых тяжких наказаний». Под впечатлением сентябрьских убийств он пишет брату, что «Франция как будто укушена бешеной собакой». После того, как Людовик XVI был подвергнут заключению, и в Париже все шире расправлял свои крылья якобинский террор, С. Р. Воронцов начинает яснее представлять себе истинный смысл французских событий. Он даже предвидит победоносное шествие революционных идей и проникновение их в самые отдаленные европейские страны. «Я вам говорил, — пишет он брату 2 декабря 1792 г.: — это борьба не на живот, а на смерть между имущими классами и теми, кто ничего не имеет. И так как первых гораздо меньше, то, в конце концов, они должны быть побеждены. Зараза будет повсеместной. Наша отдаленность нас предохранит на некоторое время: мы будем последние, — но и мы будем жертвами этой эпидемии. Вы и я, мы ее не увидим; но мой сын увидит. Я решил научить его какому-нибудь ремеслу слесарному, что ли, или столярному: когда его вассалы ему скажут, что он им больше не нужен и что они хотят поделить между собой его земли, — пусть он, по крайней мере, будет в состоянии зарабатывать хлеб собственным трудом и иметь честь сделаться членом будущего муниципалитета в Пензе или в Дмитрове. Эти ремесла ему больше пригодятся, чем греческий, латинский и математика».
Французский деспотизм (Совр. картина)
|
Почти те же мысли приходят в голову и графу А. Р. Воронцову. Он также полон тревоги и его неспокойное настроение ярко сказывается в составленной им летом 1790 г. записке для графа Безбородко. В ней он называет французскую революцию «безрассудной, а притом и опасной». Французские события, по его мнению, имеют международный характер. «Я давно изъяснялся, — пишет А. Р. Воронцов, — что сей перелом французской конституции и все то, что им опрокинуто, заслуживает особое внимание государей, дворянства и, можно сказать, всех начальств и властей, веками установленных и в сохранении которых не только всякое лицо и состояние находили собственную свою пользу, но которое и для самой черни существенно нужно». Подобно брату, автор записки усматривает во французской революции элементы космополитического брожения. «Как бы то ни было, — говорит он, — если сей образ правления и мнимого равенства хоть тень окоренелости во Франции примет, он будет иметь пагубные следствия и для прочих государств и с тою только разностью, что в одном ранее, а в другом позже». Почти так же, как братья Воронцовы, относилась к революционной Франции и графиня В. Н. Головина, родная племянница известного И. И. Шувалова, принадлежавшая к самым верхним слоям русского общества. Она с гордостью заявляла французам, что она русская и что «мы не проливали крови своих государей». А в разговоре с графом Сегюром она отзывалась о Робеспьере, как о «преступном деспоте, главе разбойников».
Королева поджигает Национальное собрание (Совр. сатир. грав.)
|
С этими взглядами на французские события представителей русской аристократии нельзя не сопоставить те впечатления, которые вынес Н. М. Карамзин во время своего пребывания в Париже в 1790 г. Он не сразу усваивает все историческое значение тех грандиозных явлений, очевидцем которых ему приходилось быть. «Можно ли было ожидать, — недоумевает он, — таких сцен от зефирных французов, которые славились своею любезностью и пели с восторгом: «Для любезного народа счастье добрый государь». На его глазах происходило во Франции крушение старого порядка, и, тем не менее, из-под его пера вырастает пышный панегирик этому смытому революционными волнами политическому строю. «Французская монархия, — пишет он, — производила великих государей, великих министров, великих людей в разных родах; жизнь общественная украшалась цветами приятностей, бедный находил себе хлеб, богатый наслаждался своим избытком... Но дерзкие подняли секиры на священное дерево, говоря: мы лучше сделаем».
10 августа 1792 г. (рис. Monnet)
|
Карамзин не сознавал еще, как широко разлилось революционное настроение во французском обществе. В одном из своих писем он успокаивает московских друзей тем, что «в трагедии, которая ныне играется во Франции, действует едва сотая часть всей нации. Те, которым потерять нечего, дерзки, как хищные волки; те, которые всего могут лишиться, робки, как зайцы; одни хотят все отнять, другие хотят спасти что-нибудь». Он с осуждением относится к событиям и деятелям великой революции, говоря: «Всякие насильственные потрясения гибельны и каждый бунтовщик готовит себе эшафот». Полный самых лояльных и благонамеренных идей, двадцатитрехлетний «русский путешественник» напоминает «новым республиканцам с порочными сердцами» афоризм Катона: «безначалие хуже всякой власти».
Московские друзья, к которым Карамзин отправлял свои письма, принадлежали к розенкрейцерам или мартинистам, группировавшимся вокруг Новикова — этого идейного центра русского масонства. Масоны, как известно, ставили основной целью своей деятельности нравственное перерождение человеческой личности на основе внутреннего самоусовершенствования. Поэтому вполне естественно, что они крайне отрицательно относились и к рационализму, и к материализму, и ко всем другим доктринам просветительной философии. И к французской революции, как к порождению той же философии, у них не могло быть иного отношения. Тайные политические организации, по мнению московских мартинистов, имели своим предметом «заговор буйства, побуждаемого глупым стремлением к необузданности и неестественному равенству». Однако, при всем своем отрицательном отношении к французским событиям, некоторые из членов Новиковского кружка, например, И. В. Лопухин, довольно ясно представляли себе их основную причину. «Злоупотребление власти, ненасытность страстей в управляющих, презрение к человечеству, угнетение народа, безверие и развратность нравов: вот, по его словам, прямой и один источник революции». До нас дошел ряд писем московских масонов от 1790 г., в которых они довольно часто останавливаются на политических событиях, происходивших в то время во Франции. Революционные сочинения они называют в этой переписке произведениями «мнимой вольности или, лучше сказать, бешенства». Эти письма превосходно вскрывают политическую лояльность Новиковского кружка. Так, А. М. Кутузов в ноябре 1790 г. писал кн. Трубецкому: «Известно Вам, что я великий враг всякого возмущения и что я не перестану твердить, что критика настоящего правления есть непозволенное дело». В письме к И. В. Лопухину он, развивая ту же мысль, говорит: «Я ненавижу возмутительных граждан — они суть враги отечества... Истинная вольность состоит в повиновении законам, а не в нарушении их». В другом письме к тому же Лопухину Кутузов смело ручается за то, что «из среды нас не выйдут никогда Мирабо и ему подобные чудовища». Почти в тех же словах, как и представители петербургских общественных сфер, московские масоны выражают свое опасение относительно надвигающихся с Запада радикальных политических теорий. «Я охотно соглашусь не иметь ни одного крепостного, — пишет Лопухин Кутузову 7 ноября 1790 г., — но притом молю и желаю, чтобы никогда в отечество не проник тот дух ложного свободолюбия, который сокрушает многие в Европе страны и который, по мнению моему, везде губителен».
Отзываясь в самых нелестных выражениях и о событиях и о деятелях французской революции, русские дворяне принимали искреннее участие в жертвах «французской пугачевщины». «Гостеприимство являлось их исконной национальной чертою», — говорит французский историк Оман, — единственной традицией, которую они уважали». Еще летом 1790 г. гр. А. Р. Воронцов советует «королевской партии дать покровительство». «Сие дело, — говорит он, — есть дело всех государей, когда по всей вселенной разослали эмиссаров для взбунтования». Гонимые бурями и ужасами французской революции, «эмигранты, — по словам Сореля, — упорствуя в отвлечениях не менее революционеров, обнаруживали не менее их свой космополитизм». «Они смотрели на себя скорее, как на соотечественников дворян всего мира, чем как на сограждан французов». «Эмигранты, являвшиеся, — по меткому выражению г-жи Сталь, — горстью французов, затерявшихся среди европейских штыков», увозили, однако, за границу все причины своего собственного упадка и обнаруживали такую же неспособность управлять собою, какую они раньше проявляли в заведывании государственными делами Франции. Эти отрицательные стороны в характере представителей французской знати не могли укрыться от тех из русских, которым приходилось сталкиваться с эмигрантами. Так, гр. С. Р. Воронцов в одном из писем к брату дает о них следующий отзыв: «Эмигранты так же развращены и трусливы, как и остальная часть этой безбожной нации, жертвой которой они теперь являются. Они только и заняты роскошью и тщеславием». А гр. Ф. В. Ростопчин, познакомившийся со многими из приехавших в Петербург эмигрантами, недоумевал, «каким образом эти люди могут внушать настоящее сочувствие». «Во мне, — пишет он гр. С. Р. Воронцову, — они никогда не вызывают иного участья, как возбуждаемого трогательной пьесой, потому что эта нация существует только комедией и для комедии... Убийцы и глупцы остались у себя на родине, а сумасшедшие бросили ее, чтобы увеличить собой число шарлатанов на свете». Даже Карамзин, при всей его благонамеренности, сознавался, что французское дворянство и духовенство кажутся ему «худыми защитниками трона». Только немногие, подобно гр. В. И. Головиной, не замечая темных сторон французской эмиграции, с нескрываемым восторгом отзывались о представителях и представительницах Сен-Жерменского предместья, сделавшихся «жертвою французской революции». «То была, — по ее словам, — квинтэссенция старинного дворянства, неприкосновенная в своих принципах».
Убийства на Марсовом поле (17 июня 1791 г.)
|
В эмиграционном движении была и другая сторона, внушавшая беспокойство отдельным лицам из среды русской знати. «За приезжающими французами, мне кажется, должно гораздо поприсматривать, — пишет гр. А. Р. Воронцов гр. Безбородко. — Мы видим, что в тех местностях и землях, куда, можно сказать, толпы недовольных революцией французской убежище имели, сколь от свиты и людей их, напоенных французским ядом, беспокойство причинялось». Эта боязнь постепенно передавалась и русскому двору. Хотя Екатерина и писала английскому королю, что «ее империя, отделенная громадным пространством от Франции, не может быть охвачена заразою», а ее дипломат гр. Марков заявлял прусскому посланнику: «Одни мы из всех держав можем не бояться французской революции и не бороться с ней по отношению к нашим подданным», однако правительство довольно определенно принимало свои меры предосторожности. В августе 1790 г. Екатерина дала повеление Симолину, русскому послу во Франции, чтобы «в Париже всем русским объявил приказание о скорейшем возвращении в отечество». Вскоре последовал окончательный разрыв с Францией и применены были на практике советы, даваемые гр. А. Р. Воронцовым: «от них не принимать министров, а своим приказать выехать, корабли их не пускать в гавани и всех, присягнувших собранию французов, не терпеть нигде». В русские порты воспрещен был вход судам под французским трехцветным флагом. Русские путешественники не должны были переступать границу Франции; русским подданным было запрещено получать французские газеты и брошюры и поддерживать сношения с французами; наконец, был наложен запрет на ввоз всех предметов французского происхождения. Воспитателю П. А. Строганова, якобинцу Ромму, воспрещено было в 1790 г. возвращение в Россию, а живописца Дойена, явившегося в Россию в 1791 г., с довольно определенным революционным прошлым, подвергли «политическому карантину», как видно из письма Екатерины к Гримму. После крушения монархии во Франции и провозглашения республики Екатерина обязала всех французов, живших в России, принести, специально на этот случай составленную, присягу в том, что они ничего общего не имеют с «правилами безбожными и возмутительными и что они признают злодеяние, учиненное сими извергами над королевскою особою, во всем том омерзении, каковое оно возбуждает во всяком добром гражданине». Кроме того, французы, находившиеся в России, должны были дать обещание прервать «всякие сношения с одноземцами своими, повинующимися нынешнему незаконному и неистовому правлению». Те, которые отказались принести присягу, — их насчитывалось 43 человека, — указом 8 февраля 1793 году были высланы из России.
Суд над Людовиком XVI (Рис. Пеллегрини; грав. Вендрамини)
|
С 1793 — 1796 гг. русские и французы, жившие в России, для того, чтобы знать что-нибудь о французских событиях, должны были довольствоваться сообщениями «С.-Петербургских Ведомостей», новостями, привозимыми редкими путешественниками, и частными письмами, проходившими через пресловутый «черный кабинет». Тогдашняя русская пресса, отражая, с одной стороны, настроение двора, а с другой — находясь под влиянием эмигрантов, статьями которых заполнялись ее столбцы, относилась с нескрываемой антипатией к французским событиям. Впервые русский официоз «С.-Петербургские Ведомости» соблаговолил, по словам Ларивьера, обратить внимание на французские события по поводу взятия Бастилии. «Рука содрогается от ужаса, описывая происшествия... Совершенное безумие во всем господствовало!» так начиналась статья, посвященная событиям 14 июля 1789 г. С негодованием сообщалось, что депутаты государственных чинов «говорили дерзкие речи». Ораторов Национального собрания газета сравнивает «с комедиантами, самое собрание — с театром фарсов». Почти буквально повторяя слова императрицы, «Петербургские Ведомости» восклицают: «дерзость писателей рассевает в народе возмутительные сочинения», «народная вольность есть не что иное, как гибельное безначалие». Характеризуя деятельность Законодательного собрания, русская газета замечает: «Не осталось, кажется, ожидать более ничего, кроме совершенного безначалия, разбоев, грабежей и, наконец, всеобщего государственного смятения». «Начиная от народного собрания до самых последних людей, проведены одни и те же самые струны, на которых всяк бренчит по своему вкусу и разумению». «Вольность, кроме грабителей, никого не кормит». Некоторые более радикальные члены Национального собрания названы «бешеными». Говорится об «ослах вольности, о корыстолюбии, о бражничестве законодателей». О Мирабо было сказано в «Петербургских Ведомостях», что его «голова набита сенной трухой», что «он достоин возвышения на фонарном столбе», что «он простирал наглость свою и к самому убийству короля Людовика XVI». «Дела наши, — писали якобы из Франции, — все еще сновидениям и детским забавам подобны, чего не выдумают винные спирты, в головах философов господствующие». Вакх называется истинным божеством новой свободы. Перо эмигранта-роялиста сказывается, например, в следующих строках газетного сообщения: «Все честные люди воздыхают, что верховная власть и законы у нас умолкли и что бедственное безначалие со дня на день более усиливается». Патетические тирады в роде следующей: «О Картуш, Картуш! несравненный в своем роде создатель, подымись, явись в национальное собрание и пусть оно реабилитирует тебя. Ты можешь быть уверен, что оно оправдает тебя» — могли принадлежать бесспорно только эмигрантам. Король назван «жертвою вероломства народного», Робеспьер — «злодеем государя и народа». День 10 августа 1792 г. газета сравнивала с падением Иерусалима. О казни Людовика XVI в «С.-Петербургских Ведомостях» не было сказано ни слова. С 1792 г. газетные заметки о французских делах начинают отличаться крайней лаконичностью. Даже петербургские модные журналы обнаруживали свое реакционное направление в годы революции, превознося платья а la reine и прически a la cоntre-revolution.
С. П. Свечина
|
Хотя, по словам французского историка Рамбо, в царствование Екатерины II «была Россия вольтерьянская, но не было России революционной», однако в русском обществе нашлись лица, обнаружившие сочувствие к событиям и деятелям эпохи революции. С 80-х гг. в Россию начинают проникать радикальные течения французской общественной мысли и властителями дум молодого поколения являются Руссо, Рейналь.
Особенно среди русской молодежи, побывавшей в западно-европейских университетах, радикальные теории передовой французской публицистики пользовались громадным авторитетом. Мабли с его теорией демократического представительства и подчинения власти исполнительной органам законодательства, как нельзя лучше удовлетворял политическим запросам молодого поколения. Кружок Радищева и его друзей всецело был захвачен французским радикализмом. Так, в примечаниях к переводу книги Мабли «Размышления о греческой истории» Радищев писал: «Если мы уделяем закону часть наших прав и нашей природной власти, то дабы оная употребляема была в нашу пользу: о сем мы делаем с обществом безмолвный договор. Если он нарушен, то и мы освобождаемся от нашей обязанности. Не правосудие государя дает народу, его судии тоже, и более, над ним право, какое ему дает закон над преступниками. Государь есть первый гражданин народного общества». К радикальной интеллигенции по своим политическим взглядам принадлежал и Д. И. Фонвизин, доказывавший, в составленном им рассуждении, опасность неограниченной верховной власти и необходимость установления «непременных государственных законов», без которых «непрочно ни состояние государства, ни состояние государя». Являясь так же, как и Радищев, сторонником договорного начала происхождения государства, он полагает, что подданные имеют право низвергнуть власть, дурно исполняющую свое назначение. Вернувшись из своего второго путешествия в 1788 г., Фонвизин в одной журнальной статье, которая, впрочем, тогда не была напечатана, выражает желание, чтобы и у нас было «народное собрание», в котором обсуждались бы законы и установлялись налоги, и которое судило бы о поведении министров.
А. Н. Радищев. (С портрета в Саратовском музее)
|
В последние годы перед революцией в русском обществе повышается спрос на переводную литературу, не исключая и довольно серьезных произведений политической мысли. Однако французское влияние в России не ограничивалось одними книгами. На многих представителей молодого поколения оказали сильное воздействие иностранцы-гувернеры, с вполне сложившимся радикально-философским мировозрением. К таким лицам следует отнести воспитателя молодого гр. Строганова Ж. Ромма, будущего ярого монтаньяра. Сеже, гувернера в доме гр. Толстого, бывшего позднее секретарем женевского революционного комитета, и пруссака Брюкнера, «истого вольтерьянца» — наставника молодых князей Куракиных. От своих наставников молодые русские аристократы усваивали демократическую тенденцию, а из чтения книг они получали такие детальные сведения о Париже, что могли, подобно гр. Бутурлину, никогда в нем не бывавшему, описывать его в самых мельчайших подробностях.
События французской революции еще более способствовали распространению радикальных идей среди русского общества последних лет царствования Екатерины. В начале 1790 г. наставник вел. кн. Александра Павловича, священник Самборский, писал гр. Н. И. Салтыкову: «Вольноглаголание о власти самодержавной почти всеобщее и чувство, устремляющееся к необузданной вольности, воспламенившееся примером Франции, предвещает нашему любезнейшему отечеству наиужаснейшее кровопролитие». Опасения Самборского, как известно, не оправдались и никакого кровопролития в России в конце XVIII в. не было. Однако мы имеем целый ряд указаний, что революционная идеология довольно быстро усваивалась молодыми элементами петербургского общества. Так, гр. В. И. Кочубей писал гр. С. Р. Воронцову, что и в России, подобно другим странам, насчитывалось много сторонников новых идей. «Вы не можете себе представить, сколько зла причинила эта французская революция». Другой корреспондент гр. Воронцова, Ростопчин, сетовал на несносную петербургскую молодежь: «Вы остолбенеете, — писал он, — увидав здесь сотни молодых людей, которые достойны быть приемными сыновьями Робеспьера и Дантона». С этими отзывами представителей высшего петербургского общества интересно сопоставить слова французского посла при Петербургском дворе барона Бретейля. «Русская нация, — писал он в 1793 г., — не относится в общем с предубеждением к Франции. Она даже мирится с мыслью об ее превосходстве, которое ей импонирует, не слишком ее возмущая. Наши моды, наш внешний вид, наши смешные стороны и даже наши недостатки очень по вкусу большинству и окончательно склоняют в нашу пользу большую часть молодежи». Так, кн. Борис Голицын ввел новую моду на галстуки выше подбородка и шляпы конической формы. Это был «якобинский» покрой, и императрица его запретила. Однако новая мода продолжала привлекать к себе петербургских молодых людей, а когда их пытались призвать к благоразумию, они громко начинали кричать о свободе, приводя тем в ужас своих пожилых родственников. Эти данные, сохранившиеся в переписке Ростопчина, превосходно обнаруживают, как своеобразно и односторонне понимала петербургская великосветская молодежь освободительные начала, провозглашенные великой революцией. Она увлекалась якобинскими модами, не смущаясь теми порядками; которые царили в России в атмосфере крепостного бесправия. Для характеристики отношения петербургского общества к французским событиям 1789 г. дают довольно ценный материал мемуары гр. Сегюра. «Известие о взятии Бастилии, — по его словам, — вызвало при дворе довольно сильное волнение и общее неудовольствие. В городе впечатление было совершенно обратное, и хотя Бастилия не грозила никому из жителей Петербурга, — я не могу передать энтузиазма, вызванного среди негоциантов, купцов, мещан и нескольких молодых людей из более высокого класса падением этой государственной тюрьмы, этим первым триумфом бурной свободы. Французы, русские, датчане, немцы, англичане, голландцы, все посреди улицы поздравляли друг друга, обнимались, точно их избавили от тяжелой цепи, сковывавшей их самих». Однако «это увлечение продолжалось очень недолго. Страх скоро погасил первую вспышку», так как, по вполне основательному замечанию Сегюра, «Петербург не был ареной, на которой можно было бы безопасно обнаруживать подобные чувства». Эта сочувственная манифестация, хотя и проявленная преимущественно жившими в Петербурге иностранцами, принадлежавшими к торгово-промышленной буржуазии, могла найти отклик и среди чисто русских элементов городского населения. Даже семилетняя дочь Соймонова, известная впоследствии г-жа Свечина, осенью 1789 г. иллюминовала в Петербурге галерею в доме отца, чтобы отпраздновать взятие Бастилии и освобождение ее узников.
Гр. А. Р. Воронцов. (Пис. Шмидт)
|
Некоторые русские, отличавшиеся наибольшим радикализмом, принимают даже непосредственное участие в бурных событиях французской революции. Так, два князя Голицына, с ружьями в руках, идут на приступ Бастилии. А молодой гр. П. А. Строганов, вместе с своим воспитателем Роммом, с первых же дней своего приезда в Париж, чуть не ежедневно ездил в Версаль на заседания Национального собрания. Эти посещения Ромм считал «превосходной школой публичного права» для своего воспитанника. Строганов вступил даже в число членов двух радикальных политических клубов — якобинского и «Друзей Закона». Парижские события приводили его в восторг, который ярко отразился в следующих его словах: «Самый лучший день в моей жизни будет день, когда я увижу Россию, возрожденную подобной революцией». Парижские события 1790 г. захватили и благонамеренного Карамзина, душа которого была полна энтузиазма и который носил даже трехцветную кокарду во время своего пребывания во Франции. Быстро развертывающаяся картина крушения старого порядка во Франции повышала интерес к революционным событиям в Петербургском обществе. Некоторые русские, по свидетельству французского поверенного в делах Жене, плакали от радости, узнав, что Людовик XVI в 1791 г. принял конституцию, и многие при этом сделали Жене визит для выражения горячей симпатии его возродившейся родине. Интерес к заграничным газетам и журналам был настолько повышен, что даже в кадетском корпусе директором его, гр. Ангальтом, был заведен для воспитанников особый стол с иностранными повременными изданиями. Но с назначением другого директора в 1794 г. иностранные газеты уже не выписывались, однако кадеты узнавали самые последние новости о французских делах от одного из учителей, родом швейцарца, получившего как раз в это время место в корпусе. Он познакомил своих учеников и с марсельезой, которую перевел один из кадетов С. Н. Глинка. В военной среде проявляется довольно сильный интерес к освободительному движению, и в зимний сезон 1791 — 92 гг. петербургские гвардейские офицеры аплодировали в театре тому месту в «Свадьбе Фигаро» Бомарше, где есть намек на глупость солдат, дозволяющих себя убивать, неизвестно за что.
В. Н. Головина. (автопортрет)
|
Несмотря на таможенных чиновников и цензоров, французские книги в большом количестве проникали и распространялись в России, и книжные торговцы обеих столиц находили ceбе в годы революции много покупателей на все запрещенные заграничные издания. Даже при дворе не стеснялись высказывать свои симпатии французским событиям. В. П. Кочубей, по его собственному признанию, в начале революции был ее ревностным сторонником. М. А. Салтыков превозносил жирондистов, а сын французского эмигранта Эстергази певал в Эрмитаже революционные песни, например «Сa ira». Вел. кн. Константина Жене называет в 1791 г. ярым демократом. В 1790 г. 13-летний вел. кн. Александр Павлович дает обет Лагарпу «утвердить благи России на основаниях непоколебимых». Оба великие князя, по словам, Жене, нередко рассуждали о злоупотреблениях во Франции при феодальном режиме, напевали во дворце революционные песни и в присутствии испуганных или озадаченных придворных вытаскивали из кармана трехцветные кокарды. Сама Екатерина заставила старшего внука прочесть французскую конституцию, объяснила ему все ее статьи и причины революции 1789 г. Несколько лет спустя, в откровенной беседе с кн. Адамом Чарторыйским, вел. кн. Александр признавался, что «он с живым участием следил за французской революцией и что, осуждая ее ужасные крайности, он желает успехов республике и радуется им».
Ходом французской революции интересовались и в провинции. Известный агроном А. И. Болотов, живший в Богородицке, получил в 1791 г. от тульского наместника Кашкина для прочтения «Революционный Альманах». Он перевел из иностранных газет статьи, относящиеся к казни Людовика XVI, составив из них рукописную книжку, которую брали у него многие. По свидетельству В. Н. Каразина, влияние французской революции на молодые умы обнаружилось не только в отдаленных от столиц губерниях Европейской России, но даже и в глубине Сибири.
Одним из откликов парижских событий является та гроза, которая разразилась над головой Радищева, когда не успели еще изгладиться первые впечатления от взятия Бастилии и других успехов народного дела во Франции. Знаменитая книга Радищева является памятником могущественного влияния французской просветительной литературы XVIII в., отражением политических и философских идей предреволюционной эпохи. «Путешествие из Петербурга в Москву» было смелым, великим бунтом против современности во имя естественных прав человека. В оде «Вольность», приложенной автором к его «Путешествию», довольно ярко сказалось непосредственное влияние на Радищева событий великой революции. Он обращается в ней к знаменитой стране Франции, где согбенная вольность лежала, попранная гнетом —
«Ликуешь ты! а мы здесь страждем!
Того ж, того ж и мы все жаждем».
В начале июня 1790 г. «Путешествие» поступило в продажу, и Екатерина одна из первых внимательно прочитала его. Она пришла к убеждению, что книга Радищева преследовала вполне определенную цель: «рассевание заразы французской и отвращение от начальства». «Сочинитель оной, — пишет она, — исполнен и заражен французским заблуждением». Усвоенные Радищевым теории, по ее мнению, «совершенно те, от которых Франция вверх дном поставлена». Просматривая более ранние произведения Радищева, императрица приходит к заключению, что «давно мысль его готовилась ко взятому пути, а французская революция его решила себе определить в России первым подвизателем». Из сопоставления «Путешествия» «с нынешним французским развратным примером» Екатерина делает вывод, что автор стремится «исторгнуть скипетры из рук царей, но как сие исполнить один не мог, и оказываются уже следы, что несколько сообщников имел». Радищеву пришлось оправдываться, что хотя его книга и кажется имеющей целью произвести французскую революцию, однако, по чистой совести своей, он может уверить, что «сего злого намерения не имел». «Общников», по его словам, он также «не имел».
С. И. Шешковский
|
Однако, не имея «общников», Радищев встретил большое сочувствие среди читателей. Как только вышло «Путешествие», книгопродавец Зотов тотчас заметил «великое любопытство публики» к этой книге. О ней стали говорить «по всему городу». По словам Безбородко «Путешествие» «сразу начало входить в моду у многой шали». Купцы готовы были платить по 25 р. за то только, чтобы получить книгу на самый короткий срок. Внимание публики было приковано к опальной книге, каждая страница которой дышала таким независимым тоном и полна была таких радикальных идей. Только несколько десятков экземпляров успели проникнуть в публику, однако по рукам ходили рукописные копии, одну из которых видел сам Радищев на обратном пути из Сибири. Один из младших современников Радищева, С. Н. Глинка, вступая в жизнь по окончании кадетского корпуса в 1795 г., считал единственным своим сокровищем три книги, в числе которых было и «Путешествие из Петербурга в Москву».
В 1793 г. опала постигла трагедию Княжнина «Вадим», напечатанную на счет Академии Наук. По словам кн. Е. Р. Дашковой, «в ней не было ничего предосудительного ни по мыслям, ни по языку, развязкой пьесы служило торжество монарха над покоренным Новгородом и бунтом». Екатерина же признала трагедию Княжина «за очень опасное сочинение» и княгине Дашковой, как президенту Академии, был сделан выговор за ее напечатание. Генерал-прокурору Самойлову поручено было произвести строжайшее следствие. Он допрашивал последовательно обоих малолетних сыновей Княжнина, его друзей Эмина и Ханыкова, которым покойный Княжнин читал свою «богоотступную» пьесу, затем книгопродавца Глазунова и опекуна Чихачева, но следов заговора найдено не было. Публика по-своему реагировала на мероприятия правительства. Опальную трагедию сразу расхватали в сотнях экземпляров как только прошел слух, что она пропадет.
Стараясь найти всюду нити заговора, Екатерина естественно должна была обратить внимание и на Москву, эту «столицу недовольных», по выражению Сегюра. Там вокруг Новикова и его друзей группировалось не мало представителей тогдашней интеллигенции, принадлежавших к масонским организациям. Московский генерал-губернатор кн. Прозоровский и известный «сыскных дел мастер» Шешковский, перепуганные французскими событиями, в каждом обществе видели якобинский клуб, а московских мартинистов с Новиковым во главе Прозоровский считал иллюминатами. Сама Екатерина подозревала московских мартинистов в том, что они находились в переписке с якобинцами. В Петербурге ходили упорные слухи, что мартинисты хотят покуситься на жизнь императрицы, что они даже бросали между собой жребий, который будто бы пал на Лопухина. О стипендиатах московского кружка Невзорове и Колокольникове, отправленных за границу для изучения медицины, говорили, что они воспитываются «в духе анархическом». О них, по словам Лопухина, «некоторые злоязычники расславляли, что будто бы они в Париже были из русских в числе депутатов во французское Национальное собрание с поздравлением французов с революционными их предприятиями». Хотя Екатерина довольно скоро убедилась, что в деле московских мартинистов не было ничего похожего на политический заговор, однако Новикова без суда в августе 1792 г. заключили в Шлиссельбург на 15 лет; его друзей разослали по деревням, а Невзорова и Колокольникова, арестовав на границе, привезли для допроса в Невский монастырь под именем якобинцев. Расправляясь так сурово с малейшим проявлением независимого общественного мнения, Екатерина уничтожала ту небольшую группу русской интеллигенции, которая, вполне сознательно относясь к французским событиям, могла в той или иной степени выражать свое сочувствие революционному перевороту.
Императрице всюду чудились якобинцы и мартинисты. В августе 1793г., назначая Алексеева петербургским вице-губернатором, она осведомляется, не мартинист ли он, и, по словам Храповицкого, «предписывает Самойлову сделать справку» по списку. Под влиянием французских событий не одна Екатерина впадала в реакцию; и в русском обществе середины 90-х гг. довольно ясно можно констатировать значительный поворот вправо. Характерным в этом отношении является письмо В. П. Кочубея гр. С.Р.Воронцову от 10 июля 1794 г.: «Я ненавижу французов более, чем когда бы то ни было, и если Вы меня видали несколько сочувствующим революции, то теперь я весьма сочувствую контрреволюции». В общем русское общество Екатерининской эпохи, заняв в отношении французских событий довольно враждебную позицию еще в конце 80-х годов, продолжало питать глубокую антипатию ко всему, что было связано с крушением старого порядка. Даже тогда, когда русское правительство при Павле и Александре находилось в союзе с Францией, русское дворянство устами старого Екатерининского дипломата Маркова заявляло: «Государь имеет свою волю, но и нация имеет также свою».
В. Н. Бочкарев
Казнь Людовика XVI. «Mort du meilleur Roi des Francais». (Из В. М. Соболевского)
|