М.А. Бестужев-Марлинский.
|
Н.В. Кукольник.
|
М.Н. Загоскин.
|
В.Т. Нарежный.
|
III. Отголоски 12-го года в русской повести и романе.
Н.П. Сидорова.
акой славный труд предстоит будущему творцу русской Илиады!» — восклицает известный мемуарист Ф. Вигель, подводя итоги своим впечатлениям «чудесного» 12-го года. Российские «Гомеры» не заставили себя ждать; с 1813 года начали появляться разнообразные поэмы и эпические песни Телепнева, Глебова, неизвестного автора («Освобожденная Европа». Поэма, «В. Европы», №3, 1813 г.); позднее — Павла Свечина («Александроида» в 6 песнях, М., 1827 г., первоначально отрывки в «Калужских вечерах», 1825 г.), Неведомского (1828 г.) и др. Каковы были эти поэмы, можно судить по тому, что даже весьма снисходительный к патриотическому парению ж. «Сын Отечества» (1814 г.), с неизбежным по тому времени выпадом против Наполеона, дал такую оценку одной из них («Наполеон в России» Телепнева, М., в тип. Селивановского, 1813 г.): «поэма, достойная своего героя. Столь же нелепая, безобразная, чудовищная в отношении к пиитическому достоинству, как Наполеон в отношениях к величию и нравственности». В лучшем случае все подобные произведения доказывали только искреннее патриотическое усердие их авторов. «Умчался век эпических поэм», и задача — в широкой картине охватить события знаменательной исторической годины, ее «дела и дни», — выпадала на долю повествовательной прозы, повести и романа. Прозаическое повествование начинало скромно, так сказать, с мелочей; оно выступило в форме эстетически непритязательных и наивных анекдотов, которых целью было — сообщать «геройские подвиги россиян» для ободрения живых и, еще более, в назидание потомков. Анекдоты эти помещались сначала в журналах «Сын Отечества», «Русский Вестник», «Вестник Европы», а потом соединялись в сборники с очень выразительными заглавиями, напр.: «Анекдоты нынешней войны или ясное изображение мужества, великодушия, человеколюбия, привязанности к Богу, вере и государю российского народа; трусости, подлости, бесчеловечия, бессмыслия, зверства и непримиримого коварства французов» (Спб., 1813 г. Ср. подобный же сборник, «Анекдоты достопамятной войны»... С. Ушакова в 3 тт.). Из приведенного заголовка ясно видно, как распределяются краски в обрисовке обеих сторон. Мы остановимся только на изображении в анекдотах русских героев. Здесь перед нами и крупные фигуры Кутузова, Милорадовича, Раевского и скромный капитан Захаров, который, будучи тяжело ранен, скорбит лишь о том, что не может сражаться за отечество, и в предсмертные минуты спрашивает беспрерывно, наша ли победа; тут же и совсем безвестные подмосковные крестьяне, которых, за нападение на французских мародеров, расстреливают для острастки другим: они падают с молитвой на устах, без слез и стонов, так что враг приходит в трепет, поняв, «что никогда не покорит и не развратит сего геройского народа»; воины-поселяне (серпуховские, рузские, звенигородские и др.) и понамарь села Савенок, Сычевского у., Алексей Смирягин со своей особой командой; в «классических» позах русские Сцевола и Курций: один, отрубивший себе руку, заклейменную неприятелем, другой, бросающийся на французского полковника в надежде убить самого Наполеона, а рядом с ними простой русский повар, сражающийся с кирасирами наполеоновской гвардии; «Российский геркулес» бурмистр села Левшина, приперший могучим плечом дверь с 31 французом в избе, и популярная старостиха Василиса, которая ведет в город пленных и убивает косой французского офицера, приговаривая: «всем вам, ворам, собакам, будет то же... Уж я двадцати семи таким же вашим озорникам сорвала головы!» Излюбленными героями являются казаки, одного упоминания которых достаточно, чтобы навести панику на неприятеля.
Фаддей Булгарин.
|
Прославляется и специфическое орудие казака «нагайка», которой он наносит сокрушительные удары, потеряв в схватке копье и саблю. На ряду со сценами жестокой расправы с неприятелем, «крестьянского гостеприимства»: угостили и «уложили», — идут рассказы о сострадании к побежденным, о «великодушии» к пленным простого русского солдата:
«После одной победы, одержанной графом Витгенштейном над французами, русские солдаты засели около горячих щей с говядиной, а там, невдалеке, в эту пору вели пленных французов; все они были тощие, бледные, насилу ноги тащили, и когда увидали наших солдат за щами, остановились несчастные, дальше не идут, так им хотелось есть. Тогда несколько человек встали и сказали товарищам: «Ребята, что нам стоит день не поесть?! уступим свою порцию бедным пленным, — они ведь тоже люди!» Вдруг все поднялись, и пленные французы бросились есть, при чем они не могли скрыть своего удивления, видя великодушие русских солдат» («Сын Отеч.», 1813 г., №6).
«В то время, как французские мародеры, — рассказывает один анекдот, — шатались еще по Бельскому уезду, несколько человек вошло в избу, где, кроме бедной старой крестьянки, никого не было. Преследуемые голодом французы тотчас начали требовать с угрозами, исковерканным русским языком хлеба и млека. Старуха поспешила им отдать свой остальной кусок хлеба, но на второе требование отвечала, что молока у ней нет, что всех коровушек и овечек ее французы отняли и порезали, что осталась у ней одна коза... «Куди коза?» закричали французы. «Там, родные, — отвечала старуха, — на дворе, в хлеве». — «На двор козак!» закричали опять французы и давай Бог ноги. Они не поняли старухи и вздумали, что она толкует им о спрятавшихся козаках на дворе. Как тут не убежать!» («С. От.», 1812 г., №4, стр. 128).
«Пленный русский офицер говорит с Наполеоном». Грав. Галактионова к роману Булгарина «П. Выжигин», Спб., 1831.
|
С удовольствием отмечают при случае рассказы и анекдоты верность и преданность крестьян помещикам, чье добро они охраняют от разорения (напр., крестьяне г-жи Прянишниковой, с. Володимирово, в 40 верстах от Москвы. «Сын Отеч.», 1812 г., №10), или изображают самоотвержение дворовых людей, которые, «не щадя ничего, старались спасти своих господ от бедствий», что, по словам поэтессы Буниной, опровергает «гнусную клевету малодушных французов» и доказывает, что «мы нередко в рабах своих имеем истинных друзей» («В. Евр.», 1812 г., №19—20); очень любопытен рассказ в «Сыне Отеч.» (1813 г., XII ч., стр. 297) о том, как оброчные крестьяне, узнав, что барин их (А. И. Д...) принужден удалиться в Нижний-Н. с больной женой и не имеет там пристанища, покупают ему дом за 3.000 р., нанимают за значительную цену врача, ставят бесплатно подводы и «на обзаведение его дома после московского разорения» собираются поклониться 20.000 руб.; еще любопытнее заключение к этому рассказу: «Благочестивый русский человек скажет — вот плоды родительского семейного правления!» Просвещенный европеец отнесет поступок сей к невежеству, глупости и рабству нашего народа. Спрашивается: «кто из них прав?» «Достохвальная и неимоверная приверженность русских слуг к господам» бывает такова, что ее трудно чем-либо вознаградить: «денежное пособие и отпущение вечно на волю все было бы мало и обыкновенно; ибо сими возмездиями, а особливо последним, не всегда награждается верный слуга, но часто развратный холоп, тяготящий помещика своего», — так, по-видимому, и оставались без награды крепостные герои, эти «рабы благополучны», как они сами себя называют («С. Отеч.», 1812 г., №3).
Укажем еще на отношение патриотического анекдота к евреям (см. «Анекдоты достопамятной войны»... С. Ушаков); таков анекдот «Человеколюбие евреев» (ч. II, стр. 106), где рассказывается о похвальных поступках лепельского еврейского общества, облегчившего русским войскам переход через Березину и ухаживавшего за ранеными; рассказчик утверждает, что евреи показали себя во время войны «истинными сынами России»: «несмотря на все ухищрения безбожного Наполеона... остались приверженными к прежнему своему правительству и в возможнейших случаях не упускали даже различных средств доказать на опыте ненависть и презрение свое к гордому и бесчеловечному утеснителю народов и искреннюю любовь к славе и благоденствию России».
Было бы долго разбирать весь пестрый анекдотический сор, чтобы после тщательной критической промывки добыть ценные зерна исторической правды, найти в нем любопытные частные черты, те малозаметные бытовые клеточки, из которых слагается живая ткань действительности; для нас анекдоты интересны не только как элементарные отражения быта и событий Отечественной войны, но и по своей несомненной связи с последующей литературой повестей и романов, относящихся к 12 г.: авторы берут отсюда иногда форму, чаще материал и даже роднятся в самом тоне повествования, в распределении, до лубочности резком, света и тени. Так, в форме художественного анекдота ведет рассказ Нестор Кукольник — «Староста Меланья» (1846 г.); как материалом пользуются анекдотами Булгарин и Загоскин, который, напр., в своем «Рославлеве» целиком перепечатывает (т. III, изд. 1831 г., стр. 295—301) апокрифическую беседу Милорадовича с Мюратом (см. «С. Отеч.», 1812 г., №IX, 99—103, и «Анекдоты достопамятной войны», ч. I, 97—102)[1].
Минуя повесть Нарежного «Александр»[2], по своему содержанию относящуюся к моменту вступления союзных войск в Париж и написанную в стиле «гимна лиро-эпического» тяжелой риторической прозой, мы подходим к двадцатым и тридцатым годам, когда в нашей литературе романтизм выкинул свое боевое знамя. У нас, как и на Западе, романтизм создавал культ не только отдельной личности, но и личности народной, того национального «я», которое творит свою историю. В художественной сфере романтизм направлял внимание не только на исключительные личности, в их наиболее интенсивных проявлениях, но и обращался к народно-поэтическим преданиям, к местному колориту, к прошлым историческим эпохам. В 1825 году Пушкин в одном черновом наброске как раз указывает на толки о народности и на попытки подойти к ней «в выборе предметов из отечественной истории». Вслед за Вальтер Скоттом исторические романы становятся модными: «В наше время тысячи романов бывают раскуплены, прочитаны и даже расхвалены, может быть, только за то, что к заглавию их прибавлено волшебное словцо: исторический» (Петр Сумароков, предисловие к повестям 1833 г.). «Московский Телеграф» (1832 г., отд. Камер-Обскура, №8) в юмористическом «объявлении» иронизирует над этим большим спросом на исторические романы: один литератор извещает, что принимает на себя поставку всякого рода произведений, при чем в самой высокой цене ставит «оригинальный исторический роман, в 4 томах, с любовью, русскими и мужицкими фразами, множеством собственных имен... Цена 300 руб. ассигнациями».
Вполне естественно, что широкий интерес к историческому роману, в значительной степени созданный обострившимся в испытаниях Отечественной войны национальным самосознанием, направлял и романистов к этой громкой эпохе, в которую русский человек, м.-б., впервые так живо ощутил самый ход истории и впечатления от которой еще были свежи и ярки. Сначала повесть дает лишь отдельные эпизоды в рамке 12-го года: задорная поездка русского офицера во французский лагерь в гости, чтобы «умереть или пообедать» («Вечер на бивуаке», 1823 г., Марлинского) или живые батальные сцены из последних моментов Отечественной войны, когда партизанский отряд гонится по горячим следам за Наполеоном (Марлинский, «Латник»); в старом сентиментальном тоне рассказывает Погорельский (Перовский) тяжелую сердечную драму, которая разыгрывается в связи с занятием Москвы французами: Анюта остается в Москве с умирающей матерью, а ее возлюбленный Изидор отправляется в армию; вернувшись в Москву, по оставлении ее неприятелем, он находит лишь пепелище и обгорелый ствол того клена, который «осенял последнее его свидание»... («Изидор и Анюта» — «Двойник или мои вечера в Малороссии», 1828 г.). Также лишь эпизодически затрагивает 12-й год Яковлев в повести «Удивительный человек» (1831 г.), где в однообразную ткань гротесков-похождений г. Удивленьева вплетается занятие Москвы французами, пожар Москвы, действия крестьянских дружин; в своих «Рассказах лужницкого старца» (1828 г., стр. 112) тот же Яковлев мимоходом набрасывает любопытную фигуру помещика, — «наследника отцовской глупости и трехсот душ», который беззаботно гоняет зайцев в то время, «когда отечество стонет под игом новых татар, когда древняя столица наша пылает!.. И сколько этих наследников!» прибавляет автор, отмечая таким образом обычно замалчиваемое явление.
А.А. Перовский.
|
В 1831 году почти одновременно появились произведения двух в то время считавшихся «первыми» романистов, Булгарина и Загоскина; оба претендовали на звание русских Вальтер-Скоттов, у обоих уже было по историческому роману — Дмитрий Самозванец у одного, Юрий Милославский у другого. Теперь они, очевидцы и участники 12-го года, — правда, во враждебных станах: Булгарин в наполеоновской армии против России, Загоскин — в русской против Наполеона — подошли вместе к этому громадному историческому моменту и попытались охватить его уже не в повести, а в просторных рамках исторического романа; еще до выхода в свет, отрывки из Булгаринского «Петра Ивановича Выжигина» помещались в «Северной пчеле», а в «Телескопе» Н.И. Надеждина печатались отрывки из романа Загоскина «Рославлев или русские в 1812 г.» (напр., отрывок «Наполеон в Кремле»). Первым вышел в свет «П.И. Выжигин» Булгарина; осторожный писатель оговаривался на всякий случай в предисловии, что его роман преимущественно нравоописательный, и что война 12-го г. в нем только эпизод. С этим, однако, нельзя согласиться; на самом деле, в произведении два самостоятельных и лишь искусственно слитых течения: роман и история идут рядом, легко отделяясь друг от друга, как масло от воды; так же рядом, рука об руку, идут герой романа П.И. Выжигин и несомненный герой его исторического рассказа Наполеон. Автору не удалось сплесть в один цельный узор частную жизнь героя романа, его любовные похождения, с историческими действиями и лицами. Мы не будем долго останавливаться на собственно романической стороне произведения; достаточно сказать, что с этой стороны мы имеем пред собой типичный роман с приключениями: герой с первых же глав влюбляется в бедную девушку, затем разлучается с возлюбленной, странствует по литовским замкам, участвует в сражениях, попадает в плен, освобождается, сталкивается с самим Наполеоном, из богача становится бедняком... В это же самое время претерпевает ряд метаморфоз и возлюбленная Выжигина: несколько раз ее увозят; спасают, чтобы сейчас же опять потерять; она выходит замуж, как бы изменяя своему герою; сначала бедная сирота, неожиданно оказывается дочерью князя и богачкой, — и все эти вычуры для того, чтобы сквозь всевозможные испытания и передряги, особенно сгущенные в последней (4-й) части романа, привести героев к вожделенному концу по старому рецепту:
И при конце последней части
Всегда наказан был порок,
Добру достойный был венок.
|
В исторических сценах, рисующих Наполеона с его свитой и французское войско, Булгарин сильнее и интереснее; следуя за Сегюром, Шамбре, пользуясь своими личными воспоминаниями, он дает иногда живые и правдивые картины, в роде, напр., ночи перед Бородинским боем (ч. III, стр. 103), где автору, очень близко держащемуся Сегюра, удалось довольно драматично передать душевную смуту «больного героя», или французских биваков под Москвой, этого в своем роде единственного зрелища, в котором уже зловеще соединялись роковые для «великой» армии контрасты: «в густой грязи разложены были огни. Вместо дров жгли мебель красного дерева. Одни лежали на мокрой соломе, а другие покоились на шелковых софах и в дорогих креслах... Бедные, изнеможенные покорители Москвы ели с жадностью пареную рожь, кашицу из ржаной муки или лошадиное мясо, полусырое, облитое кровью» (ч. III, стр. 237). У огней французских биваков искали безопасности и грелись московские жители, утолявшие голод «остатками трапезы своих притеснителей»; даже вооруженные русские солдаты расхаживали между шатрами, и французы не обращали на них внимания: «бедствие и расстройство военного порядка сделало их ко всему равнодушными»... Автор пытается показать постепенную деморализацию французской армии, объяснить ее причины, и во всяком случае не делает Наполеона и французов предметом безразборчивой злобы и издевательства; говоря о жестокостях войны, он выделяет, словами литовских крестьян, — «безпальцев и поварцев», т.е. вестфальцев и баварцев, которые «во сто раз хуже французов»: француз готов, как сыт да выспался, поделиться последним куском с голодным, а «уж эти безпальцы и поварцы так хуже исправников и заседателей на экзекуции»... (ч. II, стр. 112). Также, по-видимому, Булгарин у себя дома, когда ведет читателя в литовские семьи и усадьбы, к гг. Мориконским, Ромбалинским и т. п.; не без юмора изображает он литовский полк, «сильный духом, но не числом солдат», полк, в котором очень много офицеров, живущих, впрочем, по своим деревням, и мало солдат, к тому же служащих ординарцами у гг. офицеров... Такого рода сценки — счастливые «оазисы» в обширном романическом хитросплетении четырехтомного повествования. Переходя к изображению русских, Булгарин явно слабеет; он еще удачно намечает канву событий (во многом сходную с исторической канвой «В. и М»): Вильно, бал в Закрете, высочайшие приказы о вступлении неприятеля в пределы России, ополчение Москвы и Петербурга, сцены в Слободском дворце, Москва перед вступлением неприятеля (афиши Ростопчина, их чтение народом...), бегство из Москвы населения, Бородино, Тарутино... Но самый рисунок событий — вялый, бесцветный, утомительно-скучный, заменяющий изображение риторической декламацией; он почти не выводит на сцену живых деятелей истории — ни народа, ни «русских героев», так как этих последних «не смел заставить говорить и действовать», предпочитая рассказывать о них устами вымышленных лиц или прячась в цитаты из писем Ф. Глинки[3]. Сам сражавшийся против русских, он теперь становится в позу русского патриота и, как всегда бывает в подобных случаях, холодный внутри, искусственно горячит и перенапрягает свое патриотическое рвение. Устами Коленкура в беседе с Наполеоном автор дает такую характеристику новому поколению России: «Русское дворянство, в общем смысле, единственное в мире. Оно предано престолу и всем пожертвует за независимость России. Богатое русское купечество отдаст все свои сокровища, а простой народ охотно пойдет на явную смерть по первому слову своего государя, за веру и отечество! Государь! Россия есть гранитный утес в политическом мире» (ч. II, стр. 91). Автор, впрочем, не скрывает, что и «в самом лучшем саду водятся черви», но дает мало убедительные карикатуры графа Хохленкова или семьи князей Курдюковых, в которой «княгиня плачет, что прекратились сообщения с Парижем, а княжна горюет, что кузены ее будут бить французов, и что французы пришли в Россию не на балы, и получатъ дурное об нас мнение, живя по деревням» (ч. II, стр. 244). Такое французолюбие, конечно, не остается безнаказанным, — и княжна бежит с французом, оказавшимся простым барабанщиком, что вызывает у г. Русакова такую реплику: «Вот те французолюбие! Княжна — чуть-чуть не барабанщица! Ха-ха-ха! Дельно, не ищи мужа за морями!» Так же карикатурно построена сцена бегства населения из Москвы, где те же граф Хохленков и князь Курдюков везут на подводах предметы роскоши и двух французов, друзей дома, совершенно не обращая внимания на плетущихся по дороге раненых русских офицеров и солдат. Выжигин опрастывает силой подводы, пересаживает на запятки французов и размещает раненых. «Ребята! — сказал Выжигин раненым солдатам, поместившимся на повозках графа и князя: — поблагодарите их сиятельства за милость! Они добровольно пожертвовали своим добром, чтобы только пособить вам. А вот они же велели дать вам денег!» Выжигин вынул из собственного бумажника пук ассигнаций и дал унтер-офицеру, чтоб он разделил их между ранеными от имени графа Хохленкова и князя Курдюкова (ч. III, стр. 231). Эта лубочная сценка, имеющая целью наглядно противопоставить французолюбию и эгоизму истинный патриотизм, может дать достаточное понятие о том фальшиво подчеркнутом патриотическом тоне, в каком автор рисует лица и события русской действительности 12-го года. Справедливо в свое время заметил по этому поводу Бестужев-Марлинский, что в романе Булгарина «русских едва видно, и то они теряются в возгласах или падают в карикатуру»...
Наполеон при Березине. (Эскиз Верещагина).
|
Не совладал с изображением 12-го года и Загоскин в своем «Рославлеве». Роман написан как бы на тему упомянутого выше г. Русакова: «Не ищи мужа за морями», или, как выражался Марлинский, «героиня любви Рославлева вспенена из двух стихов трагедии (Хераскова) «Освобожденная Москва»:
«Она жила и жизнь окончила для Вьянка:
Да тако всякая погибнет россиянка!»
|
Такой погибающей россиянкой оказывается Полина, дочь богатой помещицы Лидиной, большой поклонницы всего французского; Полина еще в Париже полюбила французского полковника графа Сеникура; в нее же влюбляется Влад. Рославлев, который и становится женихом... Настает 12-й год. Рославлев отправляется на войну и совершает чудеса храбрости. Сеникур, раненый, попадает в плен и оказывается в имении Лидиных. Раненый Рославлев едет туда же... Но поздно: Полина — жена Сеникура. После разнообразных приключений Рославлев снова встречается в Данциге с Полиной, уже овдовевшей, обесславленной, в нищете, больной... Русская бомба прекращает ее страдания, а Рославлев женится на сестре Полины Ольге, истинно русской девушке. Эта схема разработана автором в стиле заурядного авантюрного романа и сдобрена крупной дозой модного тогда радклифизма; интерес сосредоточивается на прихотливых изворотах романической фабулы, сказочных случайностях и совпадениях, над дикими вычурами которых не прочь иногда пошутить и сам автор; такова, напр., сцена на кладбище (ч. II, стр. 206), когда в бурную ночь под раскаты грома происходит венчанье Полины и Сеникура, а Рославлев становится неожиданным свидетелем этой свадьбы и лишается чувств. «Из этого, — говорит веселый друг Рославлева Зарецкий, — можно сделать такую адскую трагедию a la madame Радклиф[4], что у всех зрителей волосы станут дыбом! Кладбище... полночь... и вдобавок сумасшедшая Федора... Ну, свадебка!»
В основу интриги романа Загоскин положил истинное происшествие, которое в свое время было предметом общих разговоров; некогда «проклятья оскорбленных россиян гремели над главой несчастной», и теперь, задним числом, автор от себя собирает новые несчастья на голову девушки, виновной лишь в том, что она полюбила, не справляясь о национальности. Тенденция романа очень определенно выражена в словах Полины: «... разве у меня есть отечество? Разве найдется во всей России уголок, где бы дали приют русской, вдове пленного француза?.. Безумная! я думала, что могу сказать ему: твой Бог будет моим Богом, твоя земля — моей землей»[5]... Эти слова достаточно выразительны для того наивного патриотического пыла, который Загоскин вложил в романическую сторону своего повествования. Что касается собственно исторического задания, то автору не удалось оправдать притязательного титула: «Русские в 1812 году». В этом новом своем романе Загоскин в значительной степени повторил свой старый (Юрий Милославский): Милославский — Рославлев, Кручина — г-жа Лидина, юродивый — дура Федора, Кирша — партизанский офицер и т. д.; «история» у него тонет в «романе»; автор не показал ни крупных исторических лиц, ни хода исторических событий; о них он говорит в перечневом изложении, которым связывает отдельные моменты романа. Только Наполеон сильно и живо зарисован один раз среди московского пожарища, когда он едва не гибнет в бушующем вихре дыма и пламени — сцена, в которой яркий драматизм, заимствованный у Сегюра, смешивается с самодельно-патриотической мелодрамой: проводник-купец заводит Наполеона в объятый со всех сторон пламенем тупик, бежит от французов, «как злой дух, стрегущий преддверие ада», появляется на верхних ступенях лестницы горящего дома и «с громким хохотом исчезает снова среди пылающих развалин»... (т. III, с. 114). Можно вполне согласиться с современными роману критиками, которые отмечали «несвязность мелкой интриги романа с историческими событиями» («М. Телеграф», 1831 г., №8), с одной стороны, и даже отрицали самую его историчность — с другой: «Неужели три-четыре черты составить могут картину? Неужели пара помещиков да пары две офицеров, да один уголок траншеи под Данцигом могут дать полное понятие о русских, о войне громового 12-го года?»[6] Если не две, то одна «пара офицеров» заслуживает быть отмеченной: живая фигура партизана Зарецкого, смесь поэзии, разгула, любви к веселой Франции и в то же время готовности топтать врага в лихих наездах и сложить свою голову за родину; «певец любви, вина и славы» в мирное время, а в военное «ангел истребитель» со своими крылатыми полками, и рядом с ним мрачная фигура молчаливого артиллерийского офицера, который «желал бы быть палачом, чтобы отсечь одним ударом голову всей (французской) нации» (т. I, 125) и частично выполняет эту роль, целыми грудами истребляя беззащитных пленников (т. II, 210). В том и другом без труда можно узнать Давыдова и Фигнера. Оставляя в стороне бесцветную и бесхарактерную личность Рославлева, в уста которого автор влагает свои патриотические декламации, укажем на то, что Загоскин интереснее всего как бытописатель: и не тогда, когда пытается дать в первых главах романа последовательную характеристику общественного настроения и мнений о походе Наполеона в Россию франтов и молодежи, лиц купеческого звания, знатных галломанов, какова княгиня Радугина, полагающая высочайшей степенью просвещения для России «быть сколком с других наций, а особенно с французской», наконец мужиков и мещан... У автора хорошо выходят те сценки, в которых он без задних целей отдается своему благодушному юмору и набрасывает картинки помещичьей жизни провинциального захолустья или изображает стоянку ополченцев, которые несут сюда из своих дворянских гнезд привычку к широкому хлебосольству и не могут выдержать военного тона, невольно сбиваясь из полковников и адъютантов в простых Николаев Степановичей.
Из книги «Бич Франции».
|
Все это отдельные, более или менее счастливые этюды к большому историческому полотну, которого Загоскин дать не мог. Получился, повторяем, авантюрный роман с очень пряной патриотической тенденцией, которую Ап. Григорьев в резких и сильных выражениях сформулировал так: «Непроходимая пошлость всех чувств, даже и патриотических, фамусовское благоговение пред всем существующим — даже до кулака, восторженное умиление перед теми сторонами старого быта, которые были недавно правдиво казнены великим народным комиком Грибоедовым, не китайское даже, а зверское отношение ко всему нерусскому... вот черты романа Загоскина «Рославлев», — романа, который, впрочем, будет бессмертен по бессмертному отрывку Пушкина» (Ап. Григорьев, 521 стр). Лишь для курьеза можно упомянуть такую вещь, как «Графиня Рославлева или супруга-героиня» (ч. I., М., 1832), где нет и признаков художественности, а тенденции Загоскина доведены до предельной наивности; вот, напр., как граф Лелев рисует себе устои русской жизни: «Привязанность и врожденное повиновение властям — отличительные черты в характере русского народа. Дворянин любит царя и отечество, крестьянин — своего господина» (20 стр.)... Отсюда победы русского оружия, и «век наш ясно доказал, что Россия есть та держава в Европе, которой другие должны следовать во всем, и что гений просвещения оной должен пленять собою другие народы» (70 с.) Мы не станем останавливаться на других романах — «Леониде» Зотова (4 ч. 1832 г.), «Графе Обоянском» Коншина (С.-ПБ., 1834 г.), на произведениях Вельтмана «Лунатик» (1834 г.), «Ротмистр Чернокнижников» (1839 г.), «Генерал Каломерос» (1840 г.), и т.п. Они ничего не прибавляют к обрисовке и пониманию 1812 г.: двенадцатый год — в них лишь обстановка, удобная канва для романических узоров; ко всем им можно приложить характеристику одного из них, сделанную Белинским, — это «Дюкредюменилевские романы с Вальтер-Скоттовскими приправами», и разве только «Генерал Каломерос» Вельтмана представляет собой не лишенную интереса попытку показать Наполеона в его интимных настроениях, изобразить его уже утомленным внешними отношениями, в которые ставит его сан, и желающим скинуть с себя императорское и зажить человеческим... Любопытно кстати отметить, что современная критика не обнаруживает симпатии ни к художественной манере, ни к тенденциям этой волны исторического романа; она констатирует, что 1812 г. послужил камнем преткновения для наших писателей, она упрекает их за то, что они «изображают 1812 г. по тем понятиям, какие в наше время, когда почти 20 лет прошло после нашествия Наполеона, пора оставить»; что авторы списывают «с книжек, какие печатались у нас в 1813 и 1814 гг.»; что Наполеон, напр., у Зотова, «изображен каким-то счастливым разбойником, а глубины этой великой души, высоты этого гения среди стесненных и славных для него обстоятельств нет и следа». Однако самый сильный и высокохудожественный протест против ставшего стереотипным изображения 12-го года выразил Пушкин в своем незаконченном наброске «Рославлев»[7], направленном, как показывает заглавие, главным острием своим против одноименного загоскинского романа. Взамен размалеванного радужными красками всенародного патриотизма, перед нами московское общество, о котором с полным основанием рассказчица говорит, что оно «было довольно гадко»: легкомысленный и пошлый бонапартизм одних — «тогдашних умников», которые подсмеивались над нашими неудачами и «шутя предсказывали России участь рейнской конфедерации», а против них «простоватые» заступники отечества с их патриотизмом, «ограничивавшимся грозными выходками против Кузнецкого Моста и тому под.», — словом, ничтожное общество «обезьян просвещения», которым заезжая иностранка (M-de de Stael) должна подсказывать веру в народные силы. Когда появилось известие о нашествии неприятеля и «народ ожесточился», тогда под грозой народного гнева и гостиные наполнились патриотами: «кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюрок; кто отказался от лафита, а принялся за кислые щи. Все заклялись говорить по-французски; все закричали о Пожарском и Минине и стали проповедывать народную войну, собираясь на долгих отправиться в саратовские деревни» (Пушкин, ред. Венгерова, ч. IV, стр. 249). А в этих деревнях старались жить по-московскому — давали обеды, заводили theatres de societe, где разыгрывались французские proverbes и так же поверхностно относились к грозным событиям, переходя от трусливых предсказаний к глупому хвастовству. Пушкин не забывает отметить и толки о «патриотических пожертвованиях» и «бессмертную речь молодого графа Мамонова, пожертвовавшего всем своим имением», после чего некоторые маменьки стали находить его уже не столь завидным женихом, и типичную фигуру брата рассказчицы, который без всякой показной шумихи, среди «шуток умных и плохих» и «пошлых уверений в любви» к Полине, сумел просто и благородно сложить на Бородинском поле свою голову. Наконец, как светлый луч, выступает перед нами привлекательный образ Полины, той самой Полины, на которую обрушил свои патриотические громы Загоскин. «Она по-русски плохо знала, журналов наших не читала», и однако в ней Пушкин показал настоящий патриотизм, раскрыл глубину русского женского сердца, тонко и четко зарисовал первый грациозный контур той героической русской девушки, которая пройдет позднее в романах Тургенева. Полина не любит ходить по избитым дорогам: ее оскорбляет «уничижение» женщины, она знает, «какое влияние женщина может иметь на мнение общественное или даже на сердце хотя одного человека». Патриотическое хвастовство ей претит, и она нарочно говорит по-французски на бульваре, прославляет военный гений Наполеона и вместе с тем мучительно задумывается о судьбах России: «казалось ей, что Россия быстро приближается к своему падению, военные реляции усугубляли ее безнадежность — политические объявления гр. Ростопчина выводили ее из терпения, шутовской слог их казался ей верхом неприличия, а меры, им принимаемые, варварством нестерпимым» (Пушкин, редак. Венгерова, т. IV, стр. 250). У нее появляется мысль, навеянная образом Шарлоты Корде, «явиться в французский лагерь, добраться до Наполеона и там убить его из своих рук» (Ср. Пьера Л. Толстого). Такая девушка встречается с пленным Синекуром... Поэтическая полемика Пушкина, как мы указывали, осталась незавершенной, и мы не знаем, как развернулся бы весь роман, но и в этих немногих штрихах гениальный поэт «восстановил и настоящие краски и настоящее значение события и эпохи, так жалко изуродованных в романе Загоскина» (Ап. Григорьев).
Своим «Рославлевым» Пушкин выводил изображение «исполинского» года с торной дороги романических авантюр и патриотического славословия на путь художественной правды, чуткого анализа личных и общественных настроений; набрасывал широкую канву, намечал верный исторический фон... По тому же пути пошел другой великий художник русского слова и дал гениальную эпопею двенадцатого года.
Н. Сидоров.
Ретирада французской конницы, которая съела своих лошадей в России». (Теребенев).
|
[1] Разговор Милорадовича с Мюратом был всецело вымышлен А.Я. Булгаковым и, с согласия Ростопчина, послан в журн. «С. Отеч.».
[2] Напечатана в ж. «Соревнователь», 1819 г.; затем вошла в состав «Славенских вечеров».
[3] «Письма русского офицера». М. 1815 г.
[4] План романа a la Radclift.
Разбойники и подземелья,
С полдюжины на башне сов;
Луна чуть светит сквозь ущелья,
Вдали шум ветров, вой волков;
Во сне моим героям снится
Дракон в огне, летящий Гриф;
Страх, ужас вслед за ними мчится...
Вот вам роман a la Radclift!
(«Харьк. Демокрит», 1816, №5).
|
[5] Ср. для контраста постановку этого вопроса в романе Тургенева «Накануне».
[6] Марлинский-Бестужев. Статья «О романе Н. Полевого: Клятва при гробе Господнем». Собрание сочинений. 1840 г., т. XI, стр. 294—295.
[7] Произведение это, написанное в 1831 г., появлялось частями, начиная с 1836 г. («Современник», т. III), и в своем подлинном виде стало известно только в наше время в Венгеровском издании Пушкина (т. IV).