Согласится каждый из наших соотечественников, что и малейшая подробность о необычайном времени, проявившемся в нашем Отечестве 1812 года, «должна быть драгоценна сердцу русскому»; но я не соглашусь в том, будто бы такая же подробность не обратит на себя внимание чужеземца. Дивные три года, 1812, 13, 14 и половина 15, не одному принадлежат народу. Провидение послало их в урок всему человечеству; в событиях их высказался весь мир исторический в объеме обширнейшем не для одного настоящего, но и для всех веков.
Из мыслей, слившихся с привычными движениями сердца, душа высказывает и показывает действия человеческие. От 1808 до 1812 года мысль о судьбе Отечества обладала душою моею. Наступила година действия, и та мысль проявилась деятельным стремлением к Отечеству. Итак, начинаю без оговорки.
В достопамятный и бурный 1812 год жил я в переулке Тишине близ Драгомиловского моста. 11 июля на ранней заре утренней разбудил меня внезапный приход хозяйки дома. Едва вышел я к ней, она со слезами вскричала: «Мы пропали! Мы пропали!» — и подала мне печатный лист. То было воззвание к первопрестольной столице Москве от 6-го июля из Полоцка. Прочитав воззвание, я сказал: «Благодарите бога, сударыня! Где заранее предвидят опасность, там примут и меры к отвращению ее. Будьте спокойны и молитесь богу!»
Наскоро одевшись, полетел я в Сокольники на дачу к графу Федору Васильевичу Ростопчину, поступившему вместо графа Гудовича на чреду Московского генерал-губернатора. Не слыша еще громкой вести о грозной опасности, исполинская Москва объята была сном и безмолвием. Тишина владычествует на поверхности океана до воскипения волн: то же нередко бывает и с областями земными. Из недр глубокого безмолвия вылетает роковой удар грома; смотрим: откуда он грянул? Слышим новые удары и — теряемся в недоумении. Поэт сказал:
Это теперь излилось из души моей. А тогда спешил с одною мыслию; с мыслию — отдать себя Отечеству за отечество. К графу приехал я в пять часов утра. Все уже в доме было в движении. Перед кабинетом графа застал я тогдашнего губернского предводителя Василия Дмитриевича Арсеньева и Аркадия Павловича Рунича, секретаря графа. Говорю Аркадию Павловичу, что мне нужно видеться с графом. «Нельзя, — отвечал он, — граф занят теперь совещанием с преосвященным Августином и с Петром Степановичем Валуевым ( Тогдашним начальником Кремлевской экспедиции. (Прим. автора.))". — Позвольте же мне по крайней мере оставить записку». Приветливо Аркадий Павлович подал мне бумагу, перо, и я написал: «Хотя у меня нигде нет поместья; хотя у меня нет в Москве никакой недвижимой собственности и хотя я не уроженец московский, но где кого застала опасность Отечества, тот там и должен стать под хоругви отечественные. Обрекаю себя в ратники Московского ополчения и на алтарь Отечества возлагаю на триста рублей серебра».
Таким образом 1812 года июля 11-го, мне первому удалось записаться в Москве в ратники и принесть первую жертву усердия.
Пишу об этом не из тщеславия, но для сохранения связи в ходе обстоятельств моих. Самоотречение есть порыв, вызываемый из души необычайными событиями. Не верить этому, значит, уничижать и уничтожать благородные движения сердца человеческого.
В этот миг показалось мне, что с груди моей спало бремя гробовой тоски, налегшее на нее с 1808 года. В Сокольниках блеснуло солнце в полном сиянии на светлом лазурном небосклоне. «Как очаровательна природа и как злобны люди!» — говорил Жан Жак Руссо. И я в юности моей, вспоминая о том, что с оживлением весенней природы загораются битвы кровопролитные, сказал, обращаясь к людям, вооруженным против людей.
Мирите человечество с человечеством, и менее будет злобных и менее будет жажды к крови!
Увлекаясь красотами загородной природы, я как будто бы забыл, что в то самое мгновение гремели битвы и за Днепром, и у Днепра, и на Двине, и за Двиною.
Около трех часов пополудни, надев в петлицу золотую мою медаль, чтобы свободнее протесняться сквозь бесчисленные сонмы народа, пошел я вслед за ними, желая прислушаться к мнению народному и прибавить новую статью в «Русский вестник».
Не вмещая в стенах своих радости и восторга, казалось, что вековая Москва, сдвинувшись с исполинского основания своего, летела на встречу государя. Все сердца ликовали; на всех лицах блистало веселье. Дух народный всего торжественнее выказывается в годину решительного подвига. В часы грозной, в часы явной опасности народ русский подрастает душою и крепчает мышцею отважною.
Размышляя о дивном полете духа русского, часу в шестом вечера очутился я на Поклонной горе, где тогда была дубовая роща. Земля как будто бы исчезала под сонмами народа; иные читали воззвание к первопрестольной столице Москве; другие спокойно и с братским радушием передавали друг другу мысли свои. Под шумом бурь исчезает личность и сердца сродняются союзом общей опасности. Речи лились рекою и пламенели рвением любви. Вмешивался и я в разговоры, но еще охотнее прислушивался к живым и, так сказать, самородным изречениям духа русского.
В ту же ночь известил я, где следовало, что народ по собственному порыву душ своих двинулся на встречу государя и что разошелся с сокрушением сердечным. А потому и просил, чтобы на другой день напечатать что-нибудь ободрительное для народа. Не знаю почему, приказано было за мною присматривать. Но это не обеспокоило меня. Не отставая усердием от общего дела, я забегал вперед и не заботился о слухах. Идите наряду с необычайными обстоятельствами: они сами укажут вам место. Мелкие происки и увертливые искательства истощают дух. Берегите его для тех случаев, когда он может действовать явно, не уклоняясь со стези, проложенной обстоятельствами, не вынужденными, а вызванными голосом времени и правительством.
13 и 14 июля быстрым пролетели мгновением. Казалось (повторяю еще), что народ русский подрос душою, ополчившеюся за край родной, и усилился мышцею, торопившеюся к оружию.
С 14 на 15 повещено было в бывшем слободском дворце, сперва принадлежавшем графу канцлеру Безбородко, собрание дворянству и купечеству. Записавшись в ратники по воле и охоте, я думал: «Зачем пойду в Дворянское собрание? Да и вправе ли я говорить о пожертвовании и собственности, вовсе не имея никакой собственности?» Такие упреки и прежде слышал я в Смоленске при вступлении моем в земское войско; то же откликнулось и в Москве 1812 года.
Но обозревая положение мое с другой стороны и зная, что подпал под присмотр, я решился для отстранения предположений и пересудов явиться в собрание с одною неотъемлемою собственностью: с чистою совестью и с самоотречением от жизни. Не было у меня ни милиционного, ни губернского мундира. Последний выпросил я у Г. Васильева, родного брата хозяйки нанимаемого мною дома. Невольно улыбнулся я, взглянув в зеркало и увидя себя в необычном наряде. Улыбки знакомых встретили меня и при входе в собрание. Но тут было не до смеха.
Между тем, когда час от часу более наполнялись залы Дворянского и Купеческого собрания, в комнате, перед залою Дворянскою, завязался жаркий разговор. Один из чиновных бояр сказал: «Мы — должны спросить у государя, сколько у нас войска и где наше войско?» Степан Степанович Апраксин возразил: «Если б мы и вправе были спросить об этом у государя, то государь не мог бы нам дать удовлетворительного ответа. Войска наши движутся сообразно движениям неприятеля, которые могут изменяться каждый час: такому же изменению подлежит и число войск». Вслед за этим мужчина лет в сорок, высокий ростом, плечистый, статный, благовидный, речистый в русском слове и в мундире без эполетов (следственно отставной), о имени его некогда было спросить, возвыся голос, сказал: «Теперь не время рассуждать: надобно действовать. Кипит война необычайная, война нашествия, война внутренняя. Она изроет могилы и городам и народу. Россия должна выдержать сильную борьбу, а эта борьба требует и небывалой доселе меры. Двинемся сотнями тысяч, вооружимся чем можем. Двинемся быстро в тыл неприятеля, составим дружины конные, будем везде тревожить Наполеона, отрежем его от Европы и покажем Европе, что Россия восстает за Россию!»
В пылу рвения душевного раздался и мой голос, я воскликнул: «Ад должно отражать адом. Я видел однажды младенца, который улыбался при блеске молнии и при раскатах грома, но то был младенец. Мы не младенцы: мы видим, мы понимаем опасность, мы должны противоборствовать опасности». Среди общего безмолвия пламенела моя речь. И меня час от часу более вдвигали в залу собрания, где по обеим сторонам стола, накрытого зеленым сукном, сидело более семидесяти чиновных вельмож в лентах. Сжатый отовсюду, я принужден был остановиться за стульями к стене посреди заднего ряда. Не прерывая слов моих, или, лучше сказать, увлекаясь душою, я предлагал различные меры ко внутренней безопасности и к обороне Отечества. Наконец сказал: «Мы не должны ужасаться, Москва будет сдана». Едва вырвалось из уст моих это роковое слово, некоторые из вельмож и превосходительных привстали.
Одни кричали: «Кто вам это сказал?» Другие спрашивали: «Почему вы это знаете?» Не смущаясь духом, я продолжал: «Милостивые государи! Во-первых, от Немана до Москвы нет ни природной, ни искусственной обороны, достаточной к остановлению сильного неприятеля.
Во-вторых, из всех отечественных летописей наших явствует, что Москва привыкла страдать за Россию,
В-третьих (и дай бог, чтоб сбылись мои слова), сдача Москвы будет спасением России и Европы».
Речь мою, продолжавшуюся около часа с различными пояснениями, требуемыми различными лицами, прервал вход графа Ростопчина. Все оборотились к нему. Высвободясь из осады, я поспешил к московскому градоначальнику. Указывая на залу Купеческого собрания, граф сказал: «Оттуда польются к нам миллионы, а наше дело выставить ополчение и не щадить себя».
После мгновенного совещания положено было выставить в ратники десятого.
Тут слезы блеснули в глазах его. Несколько помолчав, он продолжал: «Сергей Николаевич! Будем говорить как сыны Отечества. Что вы думаете, если Москва будет сдана?»
При этом слове я привстал и, указывая на карте на Москву и на смежные с нею губернии, Указал: «Сдача Москвы отделит ее от полуденных наших областей. Где же армия к обороне их займет позицию?»
Граф говорил все это в десять часов утра 30 августа, а совещание о сдаче Москвы происходило 31 августа в ночь на первое сентября. Граф не был приглашен. Следственно, он по собственному соображению указал то место, где русское войско станет твердою ногою и заслонит от нашествия полуденный наш край. Обращаюсь к рассказу.
Встав с софы, граф присел к столику и летучим пером написал воззвание на три горы. Подавая мне его для напечатания в типографии Семена Аникеевича Селивановского, граф прибавил: «У нас на трех горах ничего не будет; но это вразумит наших крестьян, что им делать, когда неприятель займет Москву».
Итак, граф Ростопчин первый повестил войну московских поселян.
Между тем граф открыл бюро, вынул оттуда довольно полновесный сверток с ассигнациями и, подавая мне его, сказал: «Государю известно, что вы всем жертвовали и все отдали. Вот на дорогу для вашего семейства».
«Я не возьму денег, — отвечал я, — а для скорейшего исполнения государевых препоручений прикажите мне дать дрожки. В пустынной Москве почти до самой вашей дачи я шел пешком. Один добрый гражданин уступил мне волочки».
Приказав заложить для меня дрожки, граф примолвил: «Я переезжаю в воскресенье в свой дом на Лубянку, мы проведем последнюю ночь вместе». Я отвечал: «Ко мне съехались три брата, в том числе и брат мой Григорий Николаевич, раненный под Бородиным».
Граф: «Это ни вам, ни мне не помешает. У меня в доме просторно».
Доложили, что дрожки готовы, и я с посланием графским поскакал в типографию.
Некоторые предполагали, будто бы я участвовал в сочинении посланий графа Федора Васильевича: это неправда. У него был свой ум и свой слог. Мало ли что разглашали на мой счет! Но не заботясь ни о слухах, ни о жизни, я делал свое дело.
ОТЕЧЕСТВЕННЫЕ ДОБЛЕСТИ 1812 ГОДА
Не посягая на чужое, предложу только то, что непосредственно было сообщено мне. Много предъявлено и много еще не высказано доблестей, ознаменованных тем парением духа, который показывает свойства народные и жизнь душевную. Мы видели времена необычайные; видели их и другие народы: и если собрать и соединить все то, что в них совершилось, то убедятся, что самоотречение вполне выражает жизнь душевную. В предъявлении жизни народной или, лучше сказать, жизни человечества, есть собрания вековых преданий поэтических. Соберите все события самоотречения народного, и вы представите деятельную поэзию духа человеческого. А я предлагаю здесь о своих и из своего. Июля 17 Западная армия вступила в город Поречье. С выходом оттуда полков наших выходили и обыватели, с живою горестью прощаясь с семейными приютами своими. «В это время, — говорит офицер, сообщивший известие в «Русский вестник», — забежал я в дом, где был мой ночлег. И какое зрелище поразило глаза мои! Престарелый мой хозяин стоял на коленях и молился. По сторонам его стояли также на коленях жена его, невестка и пятеро внуков. Углубленный в молитву душевную, он не заметил прихода моего, встал быстро, вынул из киота образ спасителя, благословил им всех и каждого, отдал образ жене и сказал: «Возьмите все нужное на путь дальный. Бог с вами! Ступайте! А я останусь. Я стар: вам и без меня будет тяжело. Убьют: будь воля божия!»
В последние дни до оставления Смоленска у всех была одна мысль: бог и Отечество. Воины и жители с братским радушием ходили по церквам, а когда 26 июля отдан был приказ идти вперед, обыватели, вооружаясь чем кто мог, спешили за войском. Снова возвратились полки наши в Смоленск, и упорный горел бой трехдневный. С четвертого на пятое число Наполеон с грозным напором всех сил своих порывался перехватить московскую дорогу, в удержании которой состояла главная цель вождя русского войска. А для этого нужно было удерживать и защищать несколько времени город. В стенах его Дохтуров сменил корпус Раевского, который и выдерживал и отражал сильные нападения неприятеля. Сменя Раевского, Дохтуров продолжал мужественные его подвиги. Каждый шаг был оспориваем, и каждое мгновение увенчивалось отважностью. Около трех часов пополудни Дохтуров и генерал Коновницын летят к Молоховским воротам. От яростного и жестокого напора сил неприятельских один из полков наших дрогнул. Вожди русские вскричали: «Ребята! Вы сражаетесь на родной земле за царя и Отечество! Вы храбро разили, новая слава вас ждет!» Загремело: «Ура!» Заблистали штыки, неприятель отступил. Англичанин Вильсон, очевидец битвы смоленской, говорил, что одни русские так сражаются, как сражались они в стенах Смоленска. Русские достигли цели своей: дорога московская удержана. Началось отступление войск, и обыватели с ними только стали выходить из города. Но как описать то мгновение, когда из стен разгромленных, когда при пламени пожарном, поднята была икона Смоленской божьей матери! Не вопль отчаяния, но среди плача и рыдания, раздавался жалобный голос благоговейного умиления: «Заступница наша оставляет нас!»
Смоленск вышел из Смоленска, и быстрая весть о том разлетелась из уезда в уезд, из села в село, из деревни в деревню и донеслась до Москвы. Подмосковные отцы-поселяне спешили благословлять в ополчение жертвенное сынов своих и, прощаясь с ними, говорили: «Умирайте, а не сдавайтесь!» Подмосковного села крестьянин Никифор Михайлов трех сынов благословил на дело ратное. Трудно воевать с душами.
За несколько дней до битвы Бородинской убит был под Колоцким монастырем донских войск генерал-майор Иван Кузмич Краснов первый, который за отъездом М. И. Платова в Москву, занял место его. Объяснимся об этом.
Опытные полководцы орлиным взглядом высматривают свойства ума и дарования сподвижников своих. Суворов вполне разгадал тонкий, проницательный ум Кутузова и своими намеками передал и другим мнение свое о нем. «Кутузова, — говорил он, — и де Рибас не обманет. Я не кланяюсь Кутузову, он поклонится раз, а обманет десять раз». Сбылись слова Суворова. Отправляясь к войску, Кутузов ни себя, ни других не обольщал славою будущих побед, он желал только обмануть Наполеона, который и в свою очередь называл его старою лисицею. Но против льва завоевательного надлежало употребить все оружия. К числу хитростей, уловивших Наполеона, Кутузов прикинул и мнимую ссору с Платовым. Колен-кур, который (как увидят в записках моих) жаловался на меня за статью, помещенную в «Русском вестнике» после Тильзитского мира и в которой явно высказано было то, что постигнет Наполеона, если посягнет на спокойствие России; Коленкур и себя и властелина своего обманывал: «будто бы война турецкая истощила войско Донское и будто бы Дон опустел и обессилел». Кутузов и Платов знали об этой молве и разыгрывали притворную ссору. Чуждаясь самонадеяния, я, может быть, предлагаю это и как догадку, но то истинно, что когда донской атаман за несколько дней до битвы Бородинской прискакал в Москву на дачу к графу Ростопчину, разнеслась громкая весть о размолвке его с Кутузовым. Предполагали тогда же (как выше упомянуто), будто бы на даче находился и государь. Был ли там государь или нет и нужно ли было личное его присутствие для распоряжений касательно донских полков, которые быстрым прилетом под Тарутино были первыми вестниками победоносного преследования нашествия? Не входя об этом в исследование, обращаюсь к генералу Краснову.
За отсутствием Платова Краснов начальствовал в авангарде Донскими полками на высотах у Колоцкого монастыря. Жестоким огнем действовали неприятельские и русские батареи; Краснов молниею перелетал с одного крыла на другое под тучею пуль, картечи и ядер. Его приметили с французской батареи и направили роковой удар.
Умирающий герой, увидя внука своего, есаула Гладкова, недавно прибывшего с Дона, с ласкою сказал: «И ты здесь, очень рад, ты будешь мне нужен». В стенах монастыря тотчас отыскали лекаря. Но раненая нога так была раздроблена и измята, что невозможно было перевязать.
Между тем конница неприятельская усилилась с левого крыла, по малолюдству полки наши поотдалились. В то же время с ближайших батарей густо летели ядра. Надлежало спасать раненого не от смерти, но от плена. По дороге к Бородину дали отдохнуть Краснову, где, встретясь с генералом Иловайским пятым, сдал ему начальство и сказал: «Отражай! Гони неприятеля, и я радостно умру!»
Немедленно препоручено было есаулу Гладкову препроводить Краснова в главную квартиру и отыскать знаменитого врача Виллие. Отнятие ноги сделано под открытым небом в присутствии Барклая-де-Толли и Платова, возвратившегося из Москвы. Войска двигались к Бородинским батареям. Раненый Краснов страдал и терпел. Один только раз, несколько поморщась, сказал Гладкову, который поддерживал его голову: «Скоро ли это кончится?» — «Скоро!» — ответил Гладков. — «А нога где?» Внук замолчал. На окровавленном ковре перенесли Краснова в квартиру Барклая-де-Толли.
Между тем пушки гремели непрестанно. Как будто бы пробуждаясь от тяжкого сна, умирающий герой спрашивал: «Что делают наши?» Гладков отвечал: «Дерутся». — «Кто кого бьет?» — «Наши!» — «Хорошо ли?» — «Как русские!» Вдруг гусарский офицер вбежал в комнату с ложной вестью и сказал: «Даву убит!» — «Слава богу! — воскликнул Краснов, — он был злой человек!» «Приподнимите меня, — продолжал он, — я сам хочу посмотреть, что делают наши». Ему отвечали: «Наши бьют французов». — «Слава богу! Дай бог!» Тут хотел он перекреститься, но правая рука уже была неподвижна. Краснов скончался через четырнадцать часов после раны. Внук препроводил тело его в Москву. Погребение происходило 27-го числа, когда носились неявственные слухи о кровавой битве Бородинской. Народ отовсюду стекался в Донской монастырь, где отпевали Краснова и где предан земле прах его. Вместе с ним сходили в могилу и последние дни Москвы, которой на поле Бородинском принесена была душою и кровью русской последняя за нее жертва.
На заре прекрасной жизни в исполинскую могилу битвы Бородинской пал и юный Павлов.
Едва разнеслась молва, что будет бой валовой, Василий Александрович Павлов, подпоручик гвардейской артиллерии, пылая восторгом благоговейным, исповедался и причастился в Колоцкой обители. Перед лицом даров господних он заранее отрекся от весенней жизни своей!
На рассвете гробового и великого дня Бородинского Павлов нарядился, как будто бы на какой-нибудь торжественный смотр. Отдавая пыльную одежду верному служителю своему, он простился с ним навсегда. Добродушный слуга порывался вслед за юным господином своим. Павлов сказал: «Оставайся здесь, там наше место».
При первых вестовых выстрелах грозной битвы Павлов с душевным восхищением сказал сотоварищам своим: «Вера говорит, что самая большая любовь полагать душу за братий своих!»
Павлову было еще только девятнадцать лет. Щадя юношу, начальник хотел поместить его там, где, казалось, будет безопаснее. Павлов возразил: «Никому не уступлю своего места; мы во ста верстах от Москвы; там моя родина, там моя мать!.. Время ли теперь мыслить о личной своей безопасности? Я отдал жизнь мою богу, царю и Отечеству!»
Не успевала парить смерть в громах пушечных! У воинов русских была одна мысль: за нами Москва, мы сражаемся за Москву! Один только раз оглянулись они назад, когда, мысленными очами взирая на блестящие главы храмов московских, осенились крестом на жизнь или на смерть за Москву!
Под тучею смертною юный Павлов меткими выстрелами взорвал на воздух одиннадцать неприятельских ящиков. Генерал Ермолов, свидетель непоколебимого мужества Павлова, обнял его и приветствовал с царскою милостью. А юный герой, он — с приветом Алексея Петровича в четыре часа пополудни при громах и молниях убийственных отошел в вечность — досматривать оттуда конец боя.
Осиротевшая мать юноши, прочитав о нем известие в «Русском вестнике», препроводила к издателю следующее письмо: «Горячими слезами оросила я те страницы, в которых напоминание оживило для меня моего сына! Плачу и теперь. Не величаюсь твердостью духа матерей спартанских. Знаю, чего лишилась и что потеряла. Он произносил имя мое в последние часы жизни своей: не могу его забыть! Но как христианка смиряюсь перед судьбами провидения; а как мать россиянка, и в чрезмерной горести моей нахожу ту отраду, что любезное отечество наше не забудет моего юного, неоцененного сына».
Ни оружие сынов России, ни молитвы и слезы матерей не спасли Москвы. Видели мы вход в нее полков завоевателя, видели пожар московский, видим и горе исполина нашего века. Он просит и перемирия и мира. Лористон, посол его, совещается с Кутузовым, А умный наш вождь, забавляя посла Наполеонова мечтами о мире, ждет вспомогательного войска, высылаемого северною природою, ждет морозов и бурь зимних. Ждет он также с берегов тихого Дона и новых полков.
Морозы и бури зимние впереди, полки донские летят в стан Тарутинский.
И какие полки! Сыны заветной славы донской; двадцать полков, отслуживших по тридцати и по сорок лет. Вся ратная жизнь Дона устремилась с ними с родных пепелищ на новые труды, на бой и смерть. Думают, будто бы Кутузов не знал о походе тех полков. Он знал, но молчал о том, чтобы нечаянность распространила и приятное изумление и новое ободрение духа. Так и сбылось. Появление ветеранов донских было праздником в стане русском. Начальники и рядовые говорили друг другу: «Как не постоять нам за себя, как не прогнать врага? И старики донские поднялись!»
В числе выходцев из Смоленска встретил я в Горбатове и родственников, которые до приезда моего познакомились с семейством моим. Повторяю и здесь, что в переселении тысяча восемьсот двенадцатого года жизнь душевная и возобновлялась и обновлялась. За потерю имуществ и разорение услаждались сердечными свиданиями и напоминаниями о счастливых днях родственных. Тут сердце и мысли вызывали всех и все; в разговорах задушевных быстро улетало время.
Из Горбатова переход полку, состоявшему в запасном войске князя Д. И. Лобанова, назначен был сперва в село Павлове, а потом в город Арзамас.
Свидание с семейством вывело мысли мои из оков тяжкой скорби. Снова судьба Отечества заняла всю душу мою. Во весь переезд от Горбатова до села Павлова по непривычке моей к карете и по охоте к прогулке я шел пешком. Ока, Волга и события минувшего напоминали о тех временах, когда Россия стонала под вековым игом монголов или татар. «Но, — думал я, — как исчезла Орда Золотая, потрясавшая царства и порабощавшая народы? Кто сдвинул се с лица земли русской? Одна земля русская без помощи заемной. Тяжело было России и 1612 года, но кто и тогда вытеснил сопротивников и отстоял Москву Москвою? Одни русские. Следственно, сила Отечества — в Отечестве. Рим ускорил падение свое захватом обладания всемирного; он тогда пал под секирами дикарей, когда силе нравственной не на что было опереться в обширном разгроме римского владычества и когда имя римлян, некогда изумлявшее народы, превратилось в оглашение уподления духа, корысти, лжи и разврата. Много, — прибавлял я в мыслях моих, — доставалось мне за такие возгласы в «Русском вестнике». Но если возвращусь в Москву, то опять примусь за то же». Совесть моя удостоверяет меня, что я был прав в моих предчувствиях. Пусть заглянут в книжки «Русского вестника» от 1808 до половины 1812 года; я шел одной дорогой, теперь перед нами раскинулось много дорог. Но и у провидения много своих путей, оно не раз спасало Россию Россией.
ТРЕХДНЕВНАЯ БИТВА НА ДВИНЕ 18, 19 И 20 ИЮЛЯ
Барклай-де-Толли вел полки свои на берега Днепра, а на берегах Двины загремели битвы трехдневные. Из недр нашествия тысяча восемьсот двенадцатого года в имени одного из французских полководцев как будто бы возрождался тысяча семьсот девяносто девятый год с великими своими напоминаниями; тот полководец — Макдональд. На полях Италии, на берегах Требии, громкой именем Ганнибала-Карфагенского, Макдональд три дня боролся с Суворовым. До битвы трехдневной спешил он на помощь Моро и — не поспел, вождь полков северных предупредил его. На берегах Двины, по показанию пленных, Макдональд спешил соединиться с Удино и — не поспел. Одинаковые события проявились в различные времена. Но где Требия и где Двина? У завоевателя свой объем и размер земного мира: мир земной был в одной его мысли, в мысли всесветного обладания. Нил, Иордан, Рейн, Неман для него — перелет мысли. Мыслью его убыстрялся и ход его полководцев. Слышно было, будто бы Удино сказал Наполеону: «Поздравьте меня! Вы не дойдете еще до Москвы, а я в Петербурге буду». Мысль о Неве исчезла на берегах Двины. Три дня кипели битвы кровопролитные.
Бежал Удино, заслоняя бегство свое лесами и сжигая мосты на речках. А в полках русских на второй день Двинской битвы трехдневной пал незабвенный Кульнев. Сказывают, что за миг до смерти своей, опасаясь, чтобы труп его не был захвачен в плен, он сорвал с шеи Георгия и бросил в руки храброго полка своего. Грозен был он в боях, но в дни мирные был кроток, как добродетель. Грозно было лицо его, затемненное густыми усами, но в груди его билось сердце, дышавшее всеми нежнейшими ощущениями души человеческой. Под знойным небом Турции и на громадах льдов Балтийских, везде побеждал он и саблей и любовью. Он воспитывался в Сухопутном кадетском корпусе при графе Ангальте и по выходе оттуда обрек себя доблести и стоической жизни Суворова. В чине еще майора в Сумском гусарском полку он был душою полка. Нежный сын матери, обремененной семейством, он уделял ей половину своего жалованья: не жизнь, смерть высказала эту тайну. Когда сослуживцы назывались к нему на солдатский обед, он говорил: «Горшок щей и горшок каши готовы, а серебряные ложки берите с собой». В бытность мою в Сумском уезде, я, сочувственник Кульневу по корпусному воспитанию, коротко ознакомился и с полетом его мыслей и с полетом прекрасной его души. Окинувшись плащом современным его службе и летая на простой повозке, он парил в веках с Плутархом и Тацитом: творения их были неразлучными его спутниками. Не Рим, окованный цепями роскоши всемирной, но Рим земледельческий, Рим Цинцинатов и Фабрициев призраком радужным витал перед мысленными его очами. Называя бедность древнего Рима величием Рима, он прибавлял: «Я умру в величии древних римских времен». И он умер в величии времен, в величии самоотречения духа русского. Поэт говорит:
«Где колыбель его была, Там днесь его могила».
Но сажень родной могилы приняла в себя пол-Кульнева, обезноженного ядром роковым. К нему можно применить то, что сказано было о полководце Ранцо: «du corps du grand Rantzo tu ne vois qu'un depart».
«Здесь храброго Ранцо ты видишь половину: Другую зреть ступай на Марсову равнину» (перевод Захарова). «Заслуги в гробе созревают» (Державин).
Кульнев был в гробу, а память о добродетелях его цвела и созревала. В восьмидневные ночные поиски за Двиною, Кульнев взял в плен раненого французского генерала Сен-Жение. Услыша о смерти Кульнева, пленный генерал пролил слезы и сказал: «Русские лишились человеколюбивого героя, он платком своим и собственной рукой перевязал рану мою».
По необычайному сближению двух двенадцатых годов, то есть 1612 и 1812, англичане первые вызывались в союзники русским. В первый двенадцатый год предки наши не приняли двадцати тысяч англичан, приплывших в Архангельск. Тогда Россия теснее была в пределах своих и приморье Балтийское не было еще присоединено к ней. Наш двенадцатый год требовал сугубой обороны: и на суше и на волнах. 1812 года в июле месяце, когда в России бушевало нашествие, а Россия ополчалась против нашествия, англичане, призывая к такому же подвигу и другие области европейские, говорили и мечтали: «Англия и Швеция, соединенные твердым союзом, при сильном ополчении русских, могли бы ободрить унылых жителей немецкого края. Швеция подкрепит их войсками, Англия оружием, деньгами и огнестрельными запасами. Мы не могли помочь Пруссии 1806 года при Иенском сражении, но теперь Балтийское море открыто».
1812 года море не оглашалось громами военными. Но на реке Ае, по распоряжению Ессена, действовали шесть английских ботов под начальством капитана Стюарта и канонерские и бомбардирские лодки под начальством русского капитана 1-го ранга Развозова. Совокупными их действиями вытесняем был неприятель из занятых им местечек и уничтожались береговые его батареи.
Между тем голод, сумрачный предвестник гибели вооруженного человечества, распространял грозное свое владычество в рядах нашествия. Для отыскания продовольствия, устремлялись конные неприятельские отряды на дороги, ведущие к Северной столице. Носилась молва, будто бы Наполеон туда же был намерен устремить войска свои, но то была одна молва, чтобы огромить страхом места дальние. С главными силами своими завоеватель стоял еще у Витебска.
О битвах, происходивших в краю Литовском, где в числе разноплеменных войск, находился и корпус князя Шварценберга, генерал Тормасов от августа второго из селения Новоселок доносил государю пространным известием о сшибках и упорных сражениях. Несколько полных страниц об отдельных действиях отдельной армии как будто бы представляют объем целой отдельной войны. А в семь или шесть месяцев 1812 года сколько было в России таких войн отдельных, войн беспримерных в летописях военных! В войну 1799 года военные действия французов в один день гремели от истока Рейна до впадения его в море, но то было действием мимолетным. А сколько было таких исполинских дней 1812 года на пространствах, которые и быстрейшая мысль едва успевала обнимать? «Неприятель, — сказано в известиях генерала Тормасова, — защищался отчаянно и в укреплениях, и за каменной стеной монастырской, и на подъемном мосту в самом городе на реке Муховце». Завоеватель не мог жаловаться на слабость оружия полков разноплеменных. В пределах России они были его полками. Не они его оставили, его оставила счастливая его звезда.
Августа пятого накануне того дня, когда на берегах Днепра решалась судьба Смоленска, граф Витгенштейн выдерживал бой четырнадцать часов против маршала Удино, подкрепленного и усиленного новыми войсками. Неприятеля было втрое более русских, сила русских умножалась видом и голосом родной страны. Гремел бой под Полоцком, гремел и на стогнах градских. Темнота ночи глубокой прекратила бой упорный и кровопролитный.
НАПОЛЕОН В МОСКВЕ
Кто его гонит? Наполеон внутренний гонит Наполеона внешнего, он раб самого себя, в нем урок вселенной.
И Наполеон вогнал себя в Москву; зачем? Досмотреть неразыгранную трагедию Бородинскую.
Он в Москве, и какое новое, сильное небывалое на лице земли ополчение встретило Наполеона и перед Москвой и в стенах Москвы; ополчение, не существовавшее со времени бытия столиц и великолепия человеческого: то грозное ополчение было — гробовое безмолвие исполинской столицы. В первый день Наполеон бежал от ополчения безмолвного: он прислушивался за заставой, что скажет древняя русская столица? Он ждал! Чего? Чтоб Россия поникла пред ним челом просительным, он мечтал, что вся Россия там, куда он торопил, куда он гнал себя. Наполеон в Москве, Наполеон в Кремле! И среди безмолвия гробового, на унылых стогнах московских, какой гремящий раздается глагол? Ужели для выезда завоевателя летит торжественная колесница? Уже ли громы пушечные и звучащие трубы приветствуют его при всемирных плесках народов земных? На что это все? Он из широкой груди своей выводит, вызывает свою победоносную вселенную; он сам себя приветствует в орлином парении мечтаний cвоих. На что ему видимое? Для него нет существенности. Он весь во всесветной мечте: и вот что изрекает из очаровательной области своей.
«Солдаты! Каждый шаг ваш — торжество. В три месяца вы истребили три войска, собираемые неприятелем три года.
Ваши головы поникли под бременем лавров. Победоносные ваши длани водрузили знамена на челе башен московских.
Ваша беспримерная слава удивит потомство. Вы в столице России, где триста тысяч жителей умоляют вас о пощаде. Итак, ваш жребий — всегда побеждать! Здесь за подвиги ваши ожидала вас награда. Побежденные русские — жертвы ярости своей. Отвергая выгоды и не внемля рассудку, они летят на смерть неизбежную.
Бывший московский градоначальник, враг французов, теперь присутствует в совете: он глава приверженцев Англии.
Солдаты! Мы преодолеем все препоны. Россия будет побеждена. Я с вами. Вооружитесь мужеством, терпением и повиновением.
Не забывайте, что вы победители Египта, Маренги, Сарагоссы, Иены, Аустерлица и Можайска.
Уничижите гордыню мучителей морей, пятый раз соединившихся против нас с утеснителями Европы.
От громоносных ваших ударов не восстанет страшная русская пехота. Войско русское бежит; оно рассеялось и не повинуется начальникам.
Солдаты! Вы достигли до пределов той славы, которая увековечит имена ваши; в летописях французских прогремят ваши подвиги в даль веков...»
Достопамятнее всего в этом воззвании то, что Наполеон ни слова не промолвил о мире. Нет также никакого намека о мире и в речи его перед битвой Бородинской.
При бое барабанном, при звуках труб, едва появился Наполеон, загремело: «Vive L' Empereur!» «Это восторг Аустерлицкий, — воскликнул он, — читайте воззвание!» Вот оно.
«Солдаты!
Вот сражение, которое вы ожидали с таким нетерпением. Победа в руках ваших. Она доставит вам изобилие, хороший зимний постой и скорое возвращение в отечество. Будьте тем, чем вы были под Аустерлицем, Фридландом, Смоленском, и пусть отдаленнейшее потомство величается вашими новыми подвигами; пусть о каждом из вас скажут: «Он был в великой битве под стенами Москвы!»
Летя в Москву в восторге аустерлицком, Наполеон воображал, что в чертоги кремлевские поспешат с берегов Невы послы с мольбой о мире. Но когда и Москва, тонувшая в огненном потопе, не вызвала мира, тогда поэт-завоеватель, у которого в воображении были неистощимые пособия вспомогательные, сам придумал необходимость мира для русских и для России; он сам хотел взять на себя посредничество в мире и быть спасителем России от нового и грозного нашествия татар. Спросят, как это и что это такое? Истина историческая мысли Наполеоновой; мысли дивного поэта-завоевателя. И эта мысль естественным образом родилась в плодовитом его воображении. В Испании он мельком взглянул на дух самоотречения; в России, увидя вполне самоотречение русских от всей вещественной собственности, он представил себе, он уверил себя, что не он воюет с Россией, но что русские на пожарное опустошение России сами накликали беду, призвав к себе на помощь татар, неукротимых своих врагов. Вот его слова:
«При самом вступлении нашем в Россию русские призввали татар, и убийственные длани их простерлись к разорению прекрасного и обширного государства. Ни слезы, ни стоны москвитян не смягчали опустошителей. В несколько недель сожгли они более четырех тысяч деревень и пятьдесят городов. Татары утоляли древнюю свою ненависть к России, показывая, будто бы для того все предают огню, чтобы окружить нас пустыней»(Из речи, произнесенной Наполеоном в законодательном собрании). История Наполеона, история его мыслей. Как бы то ни было, но провидение в лице Наполеона, просящего в Москве мира, послало свету великий урок, урок смирения силы человеческой, и какой силы? Наполеоновой!
Не запискам, не частной истории, но общей истории человечества предлежит решение вопросов. Во-первых, отчего в девятнадцатом столетии, отчего при блеске образования европейского Наполеону нельзя было дать мир?
Во-вторых, отчего в мире политическом возникают обстоятельства, препятствующие давать мир? Это дело истории вековой.
Но и в записках можно взглянуть на то, что способствовало Наполеону заполнить умы народа французского?
Дюкло, живописец нравов восемнадцатого века, сказал: «Le Francais est L'enfant de L'Europe. Главный его недостаток — быть всегда юным. Для него нет зрелых лет, у него от юности шаг к старости». Отчего же существовало такое детство? «Кто не знает истории своего отечества, — говорит Цицерон, — тот живет в вечном ребячестве». Ужели французы XVIII века не знали своей истории? Вольтер отвечает: «Се que les Francais suvent le moins, l'est l'histoire de France». «Французы восемнадцатого века менее всего знали историю Франции».
В том же упрекал и семнадцатое столетие Бальзак-старший. «В пресыщении, — говорил он, — недужного века мы не посетовали б, если б бездна времени поглотила подлинные истории: мы любим басни, сказки, мы гоняемся за погремушками воображения».
Французы восемнадцатого столетия не знали и законов. 1790 года Деландин перед лицом целой Франции сказал: «Le dix-huitieme siecle a eclaire les sciences et les arts mais il n'a rien fait pour la legislation».
«Восемнадцатое столетие озарило науки и искусства, но ничего не сделало для законодательства».
Говоря о политиках восемнадцатого века, Даржансон, бывший иностранных дел министром 1755 года, сказал: «Наша политика сплетена из козней, изобретенных богинею раздора; она не ведает ни Реи, ни Астреи».
Возмужали ль французы, «младенцы европейские»(Дюкло), от 1789 до 1804 года, когда пожизненный консул Бонапарт стал императором Наполеоном? Не вхожу об этом в исследование. Но они были тогда на той чреде, когда сильной руке всего удобнее владычествовать. Монтескье в книге своей о величии и падении Римской державы, сказал: «Властелин, которому достается в наследство республика, вместе с нею захватывает власть беспредельную».
Под ничтожным управлением Директории республика, по тогдашнему мнению, перешла в армию. В мощную длань свою Наполеон захватил в армии республику ратную, превратил ее в подвижную ратную империю и очутился с нею в пределах России.
До времени, от Наполеона, взглянем на величественное, единственное зрелище в летописях всемирных, взглянем на Отечество, которое с спокойным самоотречением трудится и работает для избавления России дланью ревностной и душой неутомимой.
ОБЩИЙ ВЗГЛЯД НА СОБЫТИЯ ТЫСЯЧА ВОСЕМЬСОТ ДВЕНАДЦАТОГО ГОДА
Битва Бородинская — пир смерти и могила исполинская праха жертв нашествия и сынов России. Торжество Кутузова — переход через Москву за Москву, венец русского полководца — Тарутино, где, как увидим, обновилась двенадцатого года жизнь Отечества нашего.
Но гробовое поле Бородинское и в наше время будет вызывать мысль человеческую на заветные равнины свои. Сын Альбиона, Джиферлей, три года сряду в летние месяцы навещал поле Бородинское. Приплыв к берегам Невы и не останавливаясь в северной столице, спешил на равнины Бородинские и Семеновские. Под открытым небом был ночлег его. Мысль его прислушивалась и к громам, оглашавшим те равнины, и к кликам и воплям народов нашествия, и к порывам духа русского. На поле Бородинском и под Семеновским писал он поэму «Битва Бородинская». Не знаю, вышла ли она в печать и жив ли поэт битвы Бородинской, знаю только, что года три тому назад доставил он ковры для помоста храма Христа-Спасителя, воздвигнутого, как упомянуто было, на батарее под Семеновским.
Обходя равнины битвы и увлекаясь мечтами, я думал: «Под Семеновским, на левом крыле битвы исполинской, есть уже памятник священный, есть церковь и созидается обитель, откуда и ежедневно и ежечасно будут возноситься моления за сынов России, павших в день двадцать шестого августа. Что, если б и на правом крыле воздвигся храм во имя Адриана и Наталии, празднуемых в день битвы Бородинской, и если б по одну сторону его был странноприимный дом для убогих, а по другую для престарелых воинов с садом и другими привольями хозяйственными? Что, если б устроилась и часовня на том месте, где стоял кивот и где совершалось молебствие перед иконой Смоленской божьей матери, сопутствовавшей войску до выручения Смоленска из рук неприятельских?»
Так мечтал я и в перелете мечтаний представлялся мне памятник у того рва, за теперешним садом общинной обители, где Наполеон, отуманенный недоумением, спрашивал у наших пленных чиновников: «Как идет у русских война с Турцией?»
Повторяю об этом обстоятельстве с некоторыми подробностями.
Когда русская гвардия выдержала и отразила троекратные усилия конных французских гренадер и кирасиров, названных Наполеоном «железным войском», и когда русская конница в очередь свою угрожала левому крылу его, тогда Наполеон громаду войск своих опрокинул на середину русских полков, стоявших на кургане. Граф Остерман-Толстой вступил в первые ряды. Гвардия двинулась ближе и к смерти и к пагубе врагов. Валовой напор устремляется на укрепление, где начальствовал генерал Лихачев в отсутствие раненого Ермолова. Отражен первый порыв. Гуще стесняет Наполеон ряды свои и яростнее нападает. По трупам павших его полков летят новые: укрепление захвачено. Лихачев, обагренный кровью, текущей из ран, с потерей укрепления, отбросив от себя жизнь, ворвался в ряды неприятельские на явную смерть. Он захвачен в плен и представлен Наполеону. Но в России и на поле Бородинском и везде, даже и мимолетные удачи обращались к огромлению его мыслей. Спрашивая Лихачева о войне русских с Турцией, он узнает, что война уже кончена и что полки русские из пределов Турции выступили в Россию.
Наполеон и не знал и не верил этому! Какой переход от всеведения к недоумению! И какой переход быстрый! Казалось, что в первых числах июня 1812 года политическая судьба областей европейских была в мощной руке его; едва промелькнули два месяца и где великий ум великого политика?
Неприязнь человеческая останавливается у могилы странников мира, перешедших в лоно земли, в лоно общей нашей матери. И так, мне представлялось, что у того рва, где так разительно проявилось политическое недоумение исполина нашего века, возносится памятник с надписью: «Мир праху двадцати народов нашествия тысяча восемьсот двенадцатого года!»
Мир! и да будут равнины Бородинские и Семеновские примирением человечества европейского! На лице, их по неисповедимым судьбам провидения, в один день, в один час и на одном месте, почти все народы европейские испытывали силы и борьбу мужества с мужеством: пусть же после опыта кровавого равнины битвы Бородинской будут уравнением взаимного уважения народов и да исчезнут тщеславные прения о превосходстве сил вещественных! Русский полководец поле битвы Бородинской назвал «местом гладким». Тут ни холмы, ни вершины гор не заслоняли полков сопротивников; все смотрели в лицо друг друга и в лицо смерти! Тут негде и некогда было действовать ни хитростям, ни уверткам военным; тут была борьба явная, открытая; тут шумел дождь ядер и картечей убийственных тут порывались на взаимный перехват батарей, как будто бы на взятие крепостей, отверзающих путь в области обширные. Тут был пир смерти! И нигде и никогда не была она так упитана с тех дней, когда человечество узнало порох и медяные жерла, в громах своих заглушающие вопли жертв пораженных.
Равнины битвы Бородинской гладки, как ток, на котором из уложенных снопов вымолачивают питание человечества, а по лицу их и по узким расщелинам у кустарников разлетелся пепел девяноста тысяч воинов!
Батареи, бренные нагромождения земли мертвой, кажется, пережили дни целых веков. Целые поколения воинственного человечества при переходе с берегов Нары и с берегов Москвы-реки до берегов Сены перешли в сон могильный. Тут блеснули в памяти моей разительные мысли, высказанные путешественником при взгляде на развалины горы, разрушившейся 1751 года в пределах древней Гельвеции. «Так, — говорит он, — так разрушаются и замыслы блистательные и замыслы кичения властолюбивого! Громом падения своего огласила дальние окрестности гора разрушившаяся, с таким же шумом протекают грозные нашествия и на стезях своих оставляют гробовые развалины! Но правда и любовь, подобно солнцу, сияющему на лазури небесной, блестят и не угасают на вершине столетий».
День битвы Бородинской! Будь общим днем воспоминаний! В один с нами день да льются общие слезы всех народов твердой земли Европы! Наполеон не завещал себе памятника на стогнах парижских, но перед битвой Бородинской он дал слово, что о каждом из них будет вечная память о том, что он был на великой битве под стенами Москвы. Народы европейские! С именами ваших родных, ваших друзей душевных означьте полными буквами: «Бородино, Семеновское, Москву, Россию». Мы не упрекнем вас за то: громы ратные сближали все народы. да превратятся они в пальмы вечного мира!
Нам, сынам земли, или, лучше сказать, сынам мира роскошного, нужно по временам исторгаться из вихря рассеяния и, сближаясь с душою своей, сближаться с судьбой человечества. Шум веселий земных заглушает в душе память о бедствиях человечества. А когда более двенадцатого года девятнадцатого века, когда более было бедствий и злоключений на лице земли европейской?
Источники слез лились из глаз моих, когда в первый раз въехал я на равнины битвы Бородинской. Мне казалось, что каждый оборот колес моей повозки попирает развеянный прах тысяч жертв битвы Бородинской...
Для меня продолжается еще тысяча восемьсот двенадцатый год.
Спасение Отечества успокоило мое сердце, но я отжил для радостей земных. Двадцать четыре года далек я от всех .увеселений общественных. Не порицаю их и не положил я на себя зарока. Но с двенадцатого года скольких не стало друзей моих юных, весенних дней! Напоминание о них, напоминание о бедствиях человечества и до могилы — часто сводит меня в могилу. Не ропщу на провидение. Для меня глубокая скорбь душевная — вестница новой жизни.
НАПОЛЕОН, ОСАЖДЕННЫЙ РУССКИМИ В МОСКВЕ
Кутузов движениями по Тульской дороге прикрывал пособия обильнейших областей русских; соблюдал неразрывную связь с армиями Тормасова и Чичагова; охранял свои полки и принимал в операцию со всеми силами линию, посредством которой, начиная с дорог Тульской и Калужской, готовился отрядами пересекать всю линию неприятельскую, растянутую от Смоленска до Москвы.
Лишенный таким образом всех пособий с тыла, Наполеон при первом шаге в Москву (повторяю и здесь), не затерявшись в самом себе, увидел бы угрожавшую ему опасность за мнимое торжество над Москвою, а если б в то время сетование и недоумение не оковали уст древней русской столицы, то она могла бы сказать с русским полководцем: «Потеря стен моих, не потеря Отечества».
По Тверской дороге перед Москвой стоял барон Винценгероде под ямом Черной грязи. Передняя его застава, находившаяся в восьми верстах от Москвы, каждый день приводила пленных. Сторожевые отряды по дороге С.-Петербургской, Дмитровской, Ярославской и Владимирской бодрствовали на страже неусыпной. Сентября девятого казачий отряд Иловайского двенадцатого открыл и разбил неприятеля в селении Соколове. В то же время сильный отряд отправлен был через Воскресенск и Рузу для воспрепятствования действиям неприятеля по дороге Можайской.
А при начале новой войны за Москву под Москвой Наполеоновы полки, сражавшиеся с графом Витгенштейном и утомленные неоднократными поражениями, коснели в бездействии. Но не дремали ни силы, ни дух русский.
Успешное действие и непрестанное движение русских военных отрядов под Москвой вызывали на борьбу с неприятелем и дружины поселян подмосковных. Главное, отличительное качество людей русских, дух бодрости в опасностях явных, где они могут действовать в виду друг друга и соревнуя друг другу. «Не посрамим земли русской! Не выдадим себя!» Вот заветный отклик честолюбия русского народа. Не заглядываясь на безделицы и не суетясь о пустом, русские жарко принимаются там за дело, где дело требует дела. А потому и живо и дружно шло вооружение сельских дружин.
От сентября второго до сентября одиннадцатого, то есть десять дней по оставлении Москвы, были важнейшими днями и потому, что главное русское войско разило неприятеля без оружия и потому, что дух русский отуманивался еще недоумением. Движениями скрытными, искусными, действуя по разным направлениям, Кутузов не только завлекал в сети неприятеля, но изумлял и своих. Глубоко обдумав и сообразив великую тайну бокового движения, русский, опытный полководец говорил: «Дело идет не о том, чтобы успокоить Отечество, но чтобы спасти его».
Сказал я выше, что при разгроме недоумения, поразившего жителей Коломны, я не мог даже отыскать и семейства моего, ожидавшего меня там. Встревожены были жители и других мест, но то было заторопление мимолетное. Яснее блестит солнце после перелета туч, яснее светилась и мысль русская после мгновенного недоумения. Около четырех месяцев странствуя по различным краям России и один и с семейством, я мог наблюдать дух народный и по внутреннему убеждению совести говорю, что Наполеон везде бы встретил такую же борьбу с дружинами поселян, какую встречал в окрестностях московских и в смоленских уездах.
Между тем движения главного русского войска по Калужской дороге час от часу более прикрывали и Тулу и Калугу и Орел. Завоеватель порывистым пером своим водружал орлы французские наверху башен Кремлевских, а Кутузов из глаз его увел русское войско. Не видя русских полков и смущаясь недоумением, неприятель посылал сильные отряды отыскивать русских в России и — везде встречал неудачу.
К дальнейшему обеспокоиванию тыла неприятельского, к стороне Можайска, отправлен был сильный отряд с Дороховым, а подполковник Давыдов, как сказано в военных известиях, «давно уже жил между Гжатском и Можайском».
Час от часу более кипел разгул малой войны. Ударил час малой войне истомлять, раздроблять и огромлять исполинскую войну нашествия. Силы малой войны высказывают и опыты прошедшего столетия. Тахмас-Кули хан, то есть раб Тахмаса, вступя на чреду властелина с именем шаха Надира, или победителя, потрясая Персию и Индостан, смирялся перед дружинами лезгинцев.
Войско Кутузова, не теряя своих, в продолжение десяти дней захватило в плен пять тысяч рядовых, множество чиновников и в том числе генерала Ферье, начальника штаба, короля Неаполитанского. В том же известии сказано о новых успехах Тормасова и о соединении с ним Дунайской армии Чичагова.
Отряды Дорохова, непрестанно тревожа неприятеля по Можайской дороге, перехватывали добычу, курьеров и препятствовали всем подвозам. Русские отдельные отряды в различных местах как будто бы смолвясь душами, везде разили неприятеля внезапными нападениями и везде зоркими очами подстерегали его. Можно сказать, что и леса и овраги и все воевало вместе с ними.
Непрестанно огромляем был тыл войск Наполеоновых под Москвой и далее; то же претерпевали и полки, сражавшиеся с графом Витгенштейном. Тщетно заваливали они тропинки даже и в глубокой чаще лесов; тщетно укрывались за болотами; мужество русских везде их отыскивало.
В день семнадцатого сентября охотники из ополчения, находившегося в авангарде Милорадовича, бросясь отважно в штыки и кипя мужеством, выгнали неприятеля из деревни Чириковой. Вышеупомянутый генерал Ферье и адъютант князя Понятовского граф Потоцкий захвачены были в плен.
Ополчение торжествовало на поле битв, торжествовало ополчение и на берегах Невы, на Петербургском театре. Я говорю о драме Висковатова, игранной в Отечественную войну под названием «Ополчение». Те, которые видели это представление, и теперь еще воспоминают о том с душевным восхищением. И действительно, казалось, что тогда все возрождалось новой жизнью. Иван Афанасьевич Дмитревский, соперник Гаррика и Лекеня, неся на раменах своих почти целое столетие, вышел на театр в виде заслуженного воина, видевшего славу Румянцева-Задунайского и полководца Италийского. Блестящий ряд знаков доблестей военных сиял на груди его. Он снимает с себя медали, возлагает их на алтарь Отечества и говорит: «Что дано мне за старую службу, то отдаю для новой службы за Отечество!» Тут благословляет он на брань и на смерть внука своего, которого представлял В. М. Самойлов. Возложа трепещущую руку на голову юноши, Дмитревский не по заданным словам, но по вдохновению души своей, голосом любви к Отечеству, любви пламенной, вещал живую речь русскую, завидуя в юноше не весне лет его, но тому, что он полной, отважной жизнью может служить и умереть за родную землю русскую, за любезное Отечество!
В начале и продолжении войны 1812 года главная цель была соединение войск и проложение к тому путей. К сей важной цели содействовало и упорное сражение, продолжавшееся 19 сентября, двенадцать часов под начальством генерал-майора Вельяминова при корчме Га-росен, где сходятся четыре дороги: Бауска, Митавы, Петергофа и Экау. Дороги были соблюдены; неприятель, превосходивший числом наших, не выиграл ни одного шага. «Войско, — говорит в донесении своем генерал-лейтенант Эссен, — оказало беспримерное мужество, отражая пять раз неприятеля, нападавшего на наш левый фланг».
Вследствие претерпенных неприятелем поражений войска Макдональда оттянулись от прежнего своего положения, что и доставило еще более удобства успешным действиям графа Витгенштейна, а графа Штенгейля ввело с ним в сообщение.
ТАРУТИНО И БЕРЕГА НАРЫ
Между тем, когда русские войска с различных краев России как будто бы мощной цепью опоясывали полки нашествия; между тем, когда рассеянные наши отряды и дружины поселян разили неприятеля боем налетным, на берегах Нары расцветала и жизнь войска и жизнь Отечества. Слышал я, слышали и многие то, что души престарелых русских крестьян говорили и повещали жаркой молодежи своей: «Дети! Ребята! Ступайте в Тарутино, там старый наш дед-богатырь, посланный богом и царем, думает думу крепкую, как оборонить родную нашу землю и как выгнать ястреба хищного из нашей матушки Москвы, уж не белокаменной, обесчещенной, да беда ж тому, кто опозорил ее!» И русские ребята-молодцы, поклонясь святым иконам и приняв благословение отцов и матерей, кто на коне, кто пешком не едут, не идут, а стрелой летят к деду старому проситься не на жизнь, а на смерть. Лаской русскою, речью умною их приветствовал полководец наш, как своих родных. Раздают им и копья и ружья, и они кричат: «Спасибо, наш отец! За царя и край родной не пожалеем голов своих!»
Дух русский вполне ожил во второй заветный двенадцатый год. Переменялся вид городов и селений наших; изменялось внешнее бытие России; но коренной, самобытный дух русский хранил жизнь свою в глубине души своей. Заветное свойство русское не рассыпная радость, подобная, говоря просто, перелетным пернатым. Оно на бессменном постое задушевном. Прислушиваясь к звукам русских наших самородных песен, чувствуем, что даже и в самых разгульных и удалых напевах откликивается какая-то грусть, какое-то уныние. Но это не ропот на судьбу. В этой грусти и полнота веселья и сладость слез и прелесть бытия. Если плачут очи русские, то верно заодно плачут с душой. Дремлют и орлы парящие, дремлет в обыкновенное время и свойство народное. Громы нашествия вызвали из души русской грусть по Отечеству, и вместе с нею излетело из нее самоотречение, безусловное, беспредельное, дело шло тогда «быть или не быть земле русской на лице земли». В наш двенадцатый год и в голову не приходило никому никакого условия, было одноличное условие: или умереть за Отечество или жить для Отечества и все отдать Отечеству. В первый двенадцатый год, в год наших предков, были условия не о сбережении личной жизни, но о том, кому сберечь бытие России? А нам, бог дал в наш двенадцатый год одну мысль: «Как сберечь Отечество?» Из сей мысли возникли и оборона и избавление Отечества.
Тарутино цвело полной жизнью и стана воинского и бытия общественного. Войска освежались и усиливались полками запасными. «Крестьяне, — говорит Кутузов, — горя любовью к родине, устраивают между собой ополчения. Случается, что несколько соседних селений ставят на возвышенных местах и колокольнях часовых, которые, завидя неприятеля, ударяют в набат».
На берегах Нары был и мир политический: туда от берегов океана донеслась весть о том, что испанцы и англичане с победоносными знаменами вступили в Мадрид. Светлая заря освобождения древней русской столицы разливалась с берегов Нары и на могильный пепел стогн московских. Певец и питомец Москвы, Жуковский, на лире, оглашаемой громами ратными, пламенные звуки песен своих сливал с жаром, пылавшим в сердцах воинов. Вергилий писал, что под шумом оружия молчат музы. И Ломоносов говорил, что мирные занятия муз не променяет и на золотое Язоново руно. Но поэт наш, не страшась ни трудов, ни походов, ни борьбы с непогодами и вьюгами зимними, обменял все на то, чтобы дышать боевой жизнью сподвижников за Отечество. В печальную годину плена московского Жуковский на берегах Нары был представителем полета русской мысли и заветной души слова русского. Поэт Пушкин вслушивался еще тогда в юный гений свой и прислушивался к песням Жуковского. Историограф Карамзин витал мыслью в вековой дали отечественного бытописания. В необычайный наш год и под пером баснописца нашего Крылова живые басни превращались в живую историю. Гнедич на берегах Невы протекал поприще Гомеровой Илиады, которая в объеме исполинском возрождалась не на берегах журчащей Скамандры, но на берегах рек величавых и у берегов морей обширных. Итак певец войны тысяча восемьсот двенадцатого года, предстоя самолично знаменам русским, сочетал лиру свою и с лаврами орлов русских. Все в дивном проявлялось соединении в дивный наш год. «Вестник Европы» появился на берегах Москвы-реки в те дни, когда пожизненный консул Бонапарт простирал длань к порфире императора французов; «Сын Отечества» среди безмолвия и «Вестника Европы» и всех вестей московских возник на берегах Невы при вторжении в пределы нашего Отечества императора французов, простершего длань не на один престол, но устремлявшего ее на обладание всемирное. Счастливая мысль Н. И. Греча увенчалась блистательным успехом. Не выражу того пером, что ощутили выходцы московские в Нижнем Новгороде и что ощутил я, кочующий издатель «Русского вестника», увидя в первый раз на берегах Волги, на родине Минина, первую книжку «Сына Отечества». Название, достойное благородного сердца издателя и проявлявшее тогда чувство россиян, обрекших себя в жертву сыновнюю за Отечество, сбереженное в первый двенадцатый год самоотречением предков наших и вновь сохраненное самоотречением потомков их.
О «Сыне Отечества» будет еще предложено в дальнейших моих записках, а здесь по отношению к общему семейству человечества выскажу мысль мою о самоотречении.
Что такое самоотречение? Разрыв души со всеми выгодами, ожиданиями и наградами земными. Самоотречение — бескорыстная стезя вдаль веков и горе, если на эту лучезарную стезю упадет хотя пылинка своекорыстия. Пытливый и зоркий взор истории отыщет ее и укажет потомству.
«Христофор Колумб, — говорит сочинитель нового его жизнеописания, — был человек прямодушный и набожный, но две мечты очаровывали его воображение: блеск почестей и страсть к сокровищам. Проторговывая королю Фердинанду новый свет, отысканный его мыслью, он забыл о пользе человечества, населявшего тот свет, а для себя выговорил и наследственный сан адмирала над океаном и королевское наместничество и десятую часть доходов с островов и со всех отыскиваемых стран твердой земли».
Сочинитель прибавляет: «Своекорыстие Колумба все предусмотрело, кроме мечты блеска земного и призрак обладания. Был он в цепях, и цепи нового света легли с ним в гроб».
Чего искал и Наполеон в изобретаемой им политической вселенной? Обладания и преобладания для себя и для своих. И... как быстро промелькнула его вселенная!..
Кроме самоотречения, изъявленного сынами России в два двенадцатые года, летописи вековые свидетельствуют, что человечество на Севере вдыхает в крепкую грудь свою и упорный дух неуступчивости, противоборствующий внешнему гонению. Вот указания исторические.
«Насилие римлян, потесня народы с полудня на Север, нагнало на колебавшееся свое владычество бурные их потоки.
Спустя несколько веков, Карл, за внутреннее управление названный великим, в строптивых порывах своих отталкивавший народы с полудня на Север, отдал державу свою в жертву их набегов.
А если в наше время кто из властелинов европейских умыслит опустошать области и перегонять народы к Северу, то они, примкнув к крайним рубежам вселенной, стояли бы непоколебимо».
А что далее? — О том прочитайте в шестнадцатой главе сочинения Монтескье под заглавием «Рассуждения о причинах величия и падения римлян».
Возлагая все на алтарь Отечества тысяча восемьсот двенадцатого года, сыны России и на алтарь провидения возложили целые два столетия событий русского бытописания. Громкие подвиги от 1612 до 1812 года как будто бы смолкли в вековом пространстве. Вызвав из заветной старины имена Минина и Пожарского, мы не выкликивали ни Задунайского, ни Рымникского, ни великолепного князя Таврического. В наш двенадцатый год Россия, подав руку первому двенадцатому году, и среди туч бурного нашествия, взглянув ясным оком на небо, опоясалась мечом или на жизнь за Отечество или на смерть за него.
А между тем, когда берега счастливой Нары час от часу более расцветали жизнью отечественной, печальная Москва и истомлявшееся нашествие час от часу более умирали.
Бедная Москва! И бедное человечество! Чем оно питалось там? Блистательные полки завоевателя уже и на стогнах московских начинали утолять голод пищей народов кочевых.
Бедная Москва! И давно ли за роскошными столами твоими уроженцы всех стран европейских пировали, ликовали и нередко первенствовали? Мы на то не сердились. Русь гостеприимная в мирном поле и на пирах радушных не считается чинами.
Бедная Москва! А теперь при сумраке вечернем, при отблесках унылой луны и родные твои дети роются в грядах истощенных огородов, отыскивая безжизненные остатки полуистлевших растений земных.
Бедная Москва! Куда из стен твоих гонят десятками тружеников бледных, избитых горем, согбенных под тяжкой ношей? Куда их гонят и понукают оружием? Их гонят в стан нашествия с кульками сокровищ огородных и, может быть, последних! Не пеняйте на сынов стран изобильных; не пеняйте на ратников нашествия. Бедная Москва! Не пеняй им! На стогнах твоих им сулили и сокровища Индии и обладание всемирное и дали! Один твой дым пожарный!
НОЧЬ НАКАНУНЕ ПЕРВОГО ОКТЯБРЯ
А в дыме пожарном наступала ночь гробовая, предвестница могильного жребия нашествия. Изредка мелькали в окнах огни, вился дым из развалин пожарных, где в глубине рвов и погребов укрывались и обогревались страдальцы московские у истлевавших костров. Огни сторожевые пылали на улицах. В домах уцелевших не смели и не умели производить отопления обыкновенного. При исполине нашего века, при созидателе и разрушителе царств земных, некому было в Москве чистить трубы. Так быстро разрушается быт человеческий и так трудно его устраивать!
Cреди глухого гула, бродящего по стогнам московским, завязалась сильная перестрелка у Троицкой заставы по Ярославской дороге. В стенах Москвы в различных местах раздаются выстрелы. По краям Москвы рассыпалось несколько казаков с смелыми узниками плена московского и забежавшими в нее людьми посмотреть, что делается в Москве?
У ворот Никитских, в доме, принадлежавшем тогда Позднякову, еще не кончилось представление. В театре почти вся Европа в малом объеме. В доме насупротив театра множество гвардейских французских офицеров. При звуках нескольких фортепиан они танцуют экосез или вальсируют. И вот какой-то счастливец вбегает с двумя или тремя бутылками отысканного где-то вина. Загремело Vivat! Зачокались стаканами. Раздались слова песни военной:
«Attendant la gloire Prenons le plaisir: Sans lire au grinoire Du sombre avenir!»
Тогда еще юношество французское на лету ловило радость, тогда еще не было теперешней задумчивой юности.
Голоса умолкают, юность усаживается, слухом внимательным вслушивается в какие-то новые для нее звуки: то звуки русских песен. По временам раздаются восклицания: mais c'est charmant! C'est admirable! И это правда. Печальный узник плена московского, горестный отец, оставшийся у колыбели младенцев, ученик славного Сартия, управлявшего некогда огромной музыкой князя Таврического, скорбь душевную изливает в звуках унылых. Однажды просили его сыграть вальс. Он отвечал Тассовыми словами: «У меня теперь одна скорбь в душе». «Мы заплатим». «Я беру деньги за уроки, а не продаю себя». «Bravo! — вскричали юноши французские, — c'est un brave homme!» Данила Никитич Кашин отстоял в плену московском русские песни, далее увидят, что и мой «Русский вестник» не был в плену у Наполеона. С Кашиным знаком я от юных лет моей жизни и едва узнал его, встретясь с ним в первый раз после нашествия. Каждый день трепетать и за себя и за колыбели младенцев, не знать, как и куда укрыться? Особливо кто привык к жизни тихой и каждый день идет за временем рассчитанными шагами. Перелом такой жизни смерть без смерти. Томился и я целый месяц безвестием о семействе, но, свыкнувшись с бурями жизни, я тревожился, а не пугался бурями нашествия. Впоследствии расплатился я с ними тремя горячками, одною за другою. Плен московский и нашествия у многих укоротали жизнь. Это было бы ничего, нередко и сам человек просится в могилу на покой. Но с двенадцатого года не в одной душе моей живет тоска унылая, как будто бы на бессменном постое. Сперва тяготила скорбь по родной стране, а на дальнейшем пути воспоминаний изнывает сердце и по судьбе человечества. И какие воспоминания!
Из богатого дома Дурасова голландский генерал Вандеден перешел на мельницу у Пресненских прудов. Там путь мелькают огоньки и струится густой дым трубок.
Ужасное зрелище, могильнее всех гробовых зрелищ веков средних представляется под стенами дворца Петровского. С краской зубчатого его зодчества сливались огни сторожевые, у которых грелись разноплеменные воины и пламя от костров, на которых в котлах!.. кипящая вода, как будто бы упорствуя взваривать пищу неевропейскую, с ропотными брызгами выплескивается из котлов. В девятнадцатом столетии при высшей степени внешнего образования что такое входило в питание человеческое!..
Но то было еще начало беды гробовой, беды, не выражаемой словом человеческим. Кроме голода вещественного, голод душевный истомлял сердца жертв нашествия. Все отнято у глаз, у слуха, у души. Чем напитать ее? Одни далеко были от того небосклона, который так весело смотрится в волны берега Неаполя! А для других, где очаровательная Андалузия? Где волшебная Севилья? Где романтические берега Рейна? Где реки, веселые рощи и поля Франции? Как сироты бесприютные, сходятся в различные кружки воины разноплеменные, каждый из них летит в страну родную:
«В страну, где пламенную младость
Он гордо начал без забот;
Где первую познал он радость;
Где много милого любил...»
А в тоскливые ночи туманной осени все еще сильнее откликнется в думе унылой. Шумит холодный ветер над кучами одежд, набросанных по городским улицам и на площади от ворот Спасских до Воскресенских. С фонарями в руках витают около них ратники, дрожащие от стужи ночи октябрьской, витают как призраки могильные. Расхватывают тулупы, шинели, сюртуки, капоты, салопы, а иные... Тут все, тут и утварь храмов божьих.
Но что это такое! Какая пестрота! Какая дикая несообразность в одеждах! Что это на головах! Во что обуты ноги? Что это такое?.. Что такое? В пожарной Москве маскарад Европы разноплеменной? Живые явления из Шекспировых трагедий. А кто зритель? Кто? Око провидения! Оно поверяет успехи просвещения европейского. Бедное человечество!
На башне Спасской пробило полночь. Огни тусклые не угасали еще в стенах дворца кремлевского. Завоеватель на страже у самого себя. Потупя взоры на помост палат кремлевских, притиснув руки к груди широкой, то медленно, то быстро ходит, то, порывисто оторвав руку от груди, заваленной бременем обладания всемирного, ударяет себя в чело и восклицает: «Итак, должно бежать! А Европа!.. Она еще под пятою моей! Ужасно! Отказывают! Кому?.. Отказывают Наполеону! Я просил, ...просил Наполеон! Просил, чтоб отступить в Вязьму. И оттуда договариваться о мире! Просил... Отказ! Ужасно! Кто звал меня в Россию? Где Москва? В могиле!.. Ужасно!.. Бросить столицу как ничтожную, пустую деревню! Бросить столицу без условий, без договоров, превратить императора французов в сторожа Москвы! И ее нет! Потомство не поверит, а Европа!»
Тут туманное чело завоевателя несколько прояснилось. «Европа! Она говорила и повторит: «Лицо вселенной переменилось! Новый возраст мира стремится из заветной бездны времен и в обширном разлёте парит над нами. Двадцать столетий втеснились в одно столетие. Великий ум, герой единственный, посол и орудие провидения, словом, явился Наполеон!» Вот что говорила и что снова провозгласит Европа! А это было сказано, когда венчали лаврами мой лик в одном из древних вольных германских городов в те дни, когда Смоленск пал к стопам моим. Но зачем я не остановился там, зачем не остановился в Витебске! Мне советовали... Советовать Наполеону! Явись другой Наполеон, и ему не поверю, и он должен прислушиваться к мысли моей. Мое я огненными чертами врезалось в грудь мою, оно жжет меня как пламя жерла огнедышащего. Я говорю в себе! Я...»
Дневальный чиновник извещает императора о приходе Лесепса, начальника продовольствия.
На что вырывать из летописей всемирных уроки провидения? Предлагайте их на скрижалях нетленных перед лицом потомства. Дело идет о гибели человечества; дело идет о том, как и от чего оно гибнет? Завоеватель девятнадцатого столетия в стенах подрытого Кремля и в чертогах, тонувших в пожарном пламени нашего двенадцатого года, пропел не песнь лебединую, но песнь погребальную ратным сонмам двадцати народов. Спросят: «Откуда я заимствовал слова его?» Отвечаю: «Если б тысяча восемьсот двенадцатого года на развалинах Москвы онемело слово человеческое, но остались и слух и зрение, то и тогда бы и воздух и прах дымящийся и могильный вой бурь зимних, тогда все события высказали б песнь погребальную, которую не вымышляю, а предлагаю по слуху, по памяти и по скорбному соображению слов с действием. Лесепс входит.
Наполеон.
Eh bien! Ну!
Два исторических свидетельства о изнурении и погибели многочисленных войск, вдаль заведенных, существовали в семнадцатом и восемнадцатом столетиях и предложены двумя великими французскими писателями. «Рим, — говорит Боссюэ, историк, — сберегал легионы свои, сражаясь с неприятелем, пришедшим с берегов Африки. Римляне знали, что и одно время истребит Ганнибаловы полки в чужой стране, угрожавшей им нуждою я голодом».
«И флоты многочисленные и войска исполинские, — говорит Монтескье, — никогда не успевали. Они истощают области походом дальным и если даже и не подвергнутся какому-нибудь особенному злоключению, то все однако не найдут пособий».
Времена переменяются, но уроки Истории неизменны. То, что говорил Вегеций за несколько веков до Боссюэ и Монтескье, то же самое повторил и Кутузов 1812 года. «Расстроенные силы неприятеля не позволяют ему делать против нас покушений. Удалением от пределов своих лишен он всех пособий».
А между тем, когда в недрах нашего Отечества полки завоевателя час от часу более истощались от голода и болезней, нераздельных с ополчением разноплеменным, о чем выше показано из правил умного Вегеция, между тем в России составлялось новое ополчение, кроме того, которое начало устраиваться в июле месяце; ополчение непобедимое, ибо силу свою заимствовало из непреодолимой силы душевной. То было ополчение русских крестьян, названных нашим полководцем «истинными сынами Отечества». Вещали уроки истории, как пагубно полагаться на одну внешнюю силу, пренебрегая или не зная могущества силы нравственной. «Карл Пятый, исполин — обладатель своего века, в политических соображениях своих ошибался оттого, что не умел исчислить действия сил нравственных и почитал мечтою мужество бескорыстное, то есть самоотречение».
А разве Наполеон забыл, что 1790 года, в год кончины бессмертного Франклина, Франция, в лице представителей своих, облекшись в печальную одежду, торжественно повестила, что никогда не будет воевать в духе завоеваний? Эта повестка смолкла в громах победы Маренгской.
Но неужели Наполеон не знал уроков истории? Знал и много знал до тех дней, когда наступил суд божий.
А тогда! Тогда тот, кто почитает других недальновидными, тот сам низвергается в мрак еще густейший. К ниспровержению смысла его нужно только долговременное счастие» (Боссюэ — историк).
«Великие мира, протекшие обширный театр летописей всемирных, чем вы славились? Тем ли, что вы повелевали судьбою и по произволу своему управляли переменами, изменяющими лицо земного шара? Нет, вы были только орудием воли непреодолимой; вы исполняли только веления определения невидимого распорядителя вселенной, который по неисповедимым судьбам своим управляет жребием человечества» (историк Иоанн Миллер).
И как неисповедимы судьбы провидения! Кто думал из политиков европейских, что Англия в блеске и на заре девятнадцатого столетия должна будет ополчиться самоотречением предков наших семнадцатого века и в тот самый год, когда предки нынешних англичан подавали им длань дружественную? Кто это знал? Ни сир Вальполь, ни Шатам, ни Пит: никто того не знал, кроме провидения. Оно повелело, и англичане девятнадцатого столетия воскликнули: «Нам грозит война упорная или порабощение позорное. Жизнь ничто, когда дело идет о чести и независимости. Дорого будет нам стоить война, но мы готовы на все пожертвования. Тяжелое подъемлем мы бремя, но мы подъемлем его за Отечество. Мы обрекли себя на все опасности за свободу Англии, за сохранение гробов отцов наших, за храмы божий, за славу Отечества. Для Англии одна беда — поникнуть челом перед властолюбцем».
Ужели Наполеон не слышал и этого громкого глагола самоотречения? И не слышал и по усугублению суда небесного не мог прислушиваться даже и к собственной своей мысли. «В военных обстоятельствах, — говорил Наполеон года за три до нашествия, — в военных обстоятельствах предусмотрительность — качество важнейшее. Она ведет нас к тому только, что в силах выдержать, и не предпринимать того, что сопряжено с величайшими препонами».
Так говорил завоеватель 1809 года и что же проявилось в Наполеоне 1812 года? Забвение себя и всего.
ОБЩИЙ ВЗГЛЯД НА СОБЫТИЯ 11812 ГОДА ОТ ОКТЯБРЯ ПЕРВОГО ДО ДЕКАБРЯ ДВАДЦАТЬ ПЯТОГО
С берегов Урала спешат новые полки на берега Двины. Они уже на берегах Волги. Часть запасных полков ждет призыва в Туле. В Верее соборный священник Иоанн Скабеев с сильной дружиной поселян срывает неприятельские укрепления. Кудашев действует по Серпуховской и Калужской дороге. От полков Тормасова и Чичагова везде быстро отступают полки неприятельские. Кутузов твердою ногою стоит на берегах Нары. Вся Россия в движении, в движении и прежних и новых сил.
Из затерявшейся думы завоевателя исходит общее забвение и огромляет нашествие забвением сокровищ и военного человечества. Ней бежит из-под Богородска и на пороховом заводе Беренца забывает кошелек с наполеондорами. Маршал Ней с чистыми руками вышел из страны московской. В тот же день, то есть октября первого, генерал Дельзон бежал из Дмитрова, и, как сказано в военных известиях, забыл передовую свою цепь, укрывшись в лес под завесою ночи. Поспешно вбежал Дельзон и Дмитров и, едва вступя, еще поспешнее бежал оттуда. Недоумевая о перелетном входе и выходе его, Винценгероде в донесении своем предъявил, что ему неизвестны причины, побудившие французского генерала с такою торопливостью оставить Дмитров.
Не знал и Наполеон, зачем он двигал и передвигал полки по земле московской. Огромляя Россию нашествием, он и сам поник мыслью под разгромом нашествия. А не далек был от него урок в том, что один неосторожный шаг может расстроить исполинский объем военный. 1796 года генерал Бонапарт, действуя по предначертанию Карно, летел в Италии от победы к победам. Ласкались успехами и другие французские полководцы, бывшие на Маасе, Рейне и на общей черте, но генерал Журдан переступил черту действий обеих армий, и ошибка его уничтожила все огромное предначертание войны 1796 года.
Октября пятого сражались у Тверской заставы. Октября шестого кипел бой на берегах Нары. Граф Строганов движением из лесу, а граф Орлов-Денисов налетом в тыл произвели, как сказано в донесении Беннигсена, «видимое изумление в неприятеле, при затруднительном выходе из укреплений». Кипели битвы и на берегах Двины. Граф Штейнгель, развязанный в действиях своих жарким авангардным боем, выдержанным и одержанным девятнадцатого сентября Вельяминовым-старшим, довершил торжественную выручку Полоцка из рук сопротивников, опрокинув октября седьмого полки их по ту сторону Двины у селения Болонии. Генерал-майор Сазонов первый устремился в стены Полоцка. Сенатор Бибиков с дружинами С.-Петербургского ополчения сражался с отважностью воина, обстрелянного боями. «С.-Петербургское ополчение, — сказано в донесении, — приводило всех в восторг; дрались храбро, отчаянно; дружины его львами летали на батареи и окопы». И речью ломоносовскою прибавим, что в честь его рукоплескали и берега Двины и берега Невы.
Бой Тарутинский был приступом к новой войне. Начало шестимесячной войны называю оборонно-отступательным. Оружие русских отражало оружие нашествия и уступлением земли заполоняло его. Вторая война, война отрядная и отдельных корпусов. Войне третьей после Малого-Ярославца не найдем названия ни в каких тактиках. То была, с одной стороны, война изгнания, а с другой — война бегства, война с грозными бурями убийственной зимы, война с смертью голодной, война, изрывавшая повсюду могилы нашествию.
Сильный, упорный гремел бой под Малым-Ярославцем. Русские, повторяю, и здесь отстаивали жизнь полуденных областей России, Наполеон отстаивал жизнь остального нашествия.
Приостановимся здесь.
При начале нашествия полководцы наши дружескими воззваниями не переманивали, а приглашали полки сопротивников в гостеприимные недра России, предлагая им союз братский и любовь, чтобы они для спасения всех оставили одного.
Но тогда нашествие было олицетворенною славою военною. Блеск доспехов его спорил с блеском солнечным. Зачем двинулось оно? Для обладания над земной вселенной. Кто вождь его? Исполин своего века, под ярким сиянием счастливой своей звезды, гремевший в трех частях света.
Но то было! А теперь одному надобно не выдать себя, поотдать себя за всех. И как это легко!
Сильвио Пелико сказал: «Люди часто смущаются ненавистью оттого, что не знают друг друга. Им стоит только обменяться несколькими словами, и они подадут руку друг другу».
Посол Наполеона уговаривался под Тарутиным условно, уговаривался, чтобы Наполеону отступить в Вязьму и оттуда договариваться о мире. Прошло время условий! Под Малым-Ярославцем должно было простереть руку безусловно. Наполеоновы полки стоили этой жертвы: они бились как будто бы при блеске счастливой звезды завоевателя.
Один путешественник, обозревая горы Швейцарии, услышал, что жестокосердые сопутники, оставя утомленного своего товарища, подвергли его смерти, в порыве негодования воскликнул: «Как вздохнешь, как содрогнутся и тело и душа, когда помыслить, что люди, что дети одного отца до того каменеют в бесчувствии, что оставляют среди льдов побледневшего своего брата! Он изнемогает; они могут исторгнуть его из челюстей смерти и — они бегут от него. Какое уничижение душевное! Какое сопричисление к диким зверям, которые в глубине лесов заняты только собою».
Небосклон под Малым-Ярославцем засветился пламенем пожарным. Огонь на стогнах его, огонь все пожирает. Кутузов отступает на высоты. Бьет полночь, бьет тот роковой час, который в ночь на первое октября прогремел в Москве на башне Спасской, когда Наполеон узнал, что смерть голодная предстоит его войску.
А от октября первого до тринадцатого сколько человечества битвы и голод вырвали из рядов нашествия! Мечтаю!
Что, если б завоеватель, завоевав в бездне исполинской души своей чувство сожаления, сам, один, при звуке мирных кликов, устремился возвестить русскому полководцу, что бой кончен! Что он один отдает себя за всех. И с каким бы восторгом престарелый полководец преклонил чело не перед Наполеоном, императором французов, но перед человеком, отдающим себя за человечество.
И на том месте воздвигся бы памятник, благословляемый небом и землей. Но он не движется! Еще миг!..
Миг исчез! И нашествие отражено на путь могильный. Оно бежит мимо поля битвы Бородинской, где сорок пять тысяч жертв, павших под знаменами завоевателя, тлеют на поверхности равнин, где вскоре застелит их завеса снегов и где пламень костров превратит их в пепел пожара московского!
Мысль человеческая! Что ты изобрела в девятнадцатом столетии? Нашествие.
Сбылась клятва русских воинов Бородинских: Москва освобождена. Питомец Дона тихого, Иловайский, возвещает октября пятнадцатого о расторжении ее плена.
И любовь небесная со свода горнего взирает на Москву! Первая в ней жертва воскурилась в жертву спасения человечества. К пленным и раненым французам и другим воинам разноплеменным приставлены врачи. Обеднела Москва в пособиях продовольствия: летят с ним повозки из Клина, и Клин, первый из русских городов дарит хлебом-солью и русских и братьев наших по человечеству. Пленных поручают в охранение того самого Владимира Ивановича Оленина, корпусного моего сопитомца, о котором выше упомянуто и который 1805 года после Аустерлицкого сражения сам от ран пользовался у французских врачей.
Кто знает из нас, сынов земли, где и чем кто кому будет одолжен? Да живет же в нас сердце, торопливое на добро! «Когда правитель вселенной, — говорит глагол Востока, — повелел солнцу осветить небо беспредельное и оплодотворить лицо земли, он рассеял людей и на Север и на Юг и на Восток и на Запад, вещая: наслаждайтесь и дарами душевными и дарами природы! Сходитесь на пир любви, тогда и львы и тигры будут благоговеть перед вами!»
В наш девятнадцатый век сходились со всех сторон сыны земли не на пир любви, а на пир смерти.
Князь Багратион, рану свою бородинскую почитавший раной за Москву, умер, не дождавшись освобождения ее. Прах его покоится во владимирском поместье графа Воронцова, который, за раной бородинской уклонясь под кров сельский, радушной лаской и готовой рукой всем нашим раненым предлагал гостеприимство.. В стихах, напечатанных по сему случаю в «Русском вестнике», сказано:
«И отдых русского героя Отечеству — святая дань!»
Прибавим: «и дань человечеству». Кто благотворения свои облекает радужной завесой тайны, тот подлинный друг человечества; тот знает, как тяжело иногда принимать и руке и сердцу!
Князь Багратион сердечно любил Москву, и она усыновила его любовью. Всем известно, что 1805 напечатано было в ведомостях, что при отступлении от Браунау к Ольмюцу Багратион оставлен был на жертву для охранения отступавших русских войск. Ему угрожала целая армия Мюрата. Но тут догадка русская и язык французский спасли наших. Все офицеры, знавшие по-французски в то самое время, когда Багратион проманивал Мюрата мнимыми переговорами и пользуясь темнотой ночи, став перед рядами, двинулись сквозь ущелья и на вопрос французов: «Кто идет? — вскрикнули по французски: «наши! Laissez-nous passer; пропустите! Отклик французский выручил русских из беды. Раздалось в обеих столицах:
Велик На-по-ле-он;
то есть: на поле.
Баг-ра-ти-он;
то есть: вождь побед.
А когда герой 1806 года приехал в Москву, тогда Английский клуб, избрав представителем своим Ивана Петровича Архарова, барина радушного и речистого, и присовокупя к нему несколько почетных членов, отправил их к князю послами приглашать на пир любви и благодарности. И был пир! И гремело ура! И как с тех дней оно со многими отгремело? Багратион, богатырь суворовский, не выдержал бы предводительства отступления. Жалость боролась в сердце его с отвагой. Он плакал по Смоленску, плакал по Москве и после битвы Бородинской писал к своим: «Мы не выдадим Москвы». Для перенесения бремени отступления бог послал Барклая-де-Толли. И у Барклая жалостливое было сердце. Но он скрепил его, отдал себя на суд провидения и довел полки до Кутузова. Между тем неприятель предупрежден на всех дорогах.
Усиленный отряд Милорадовича спешит к Вязьме. Все войско Донское летит опережать нашествие, истреблять мосты, переправы и усеивать гибелью каждый его шаг.
В то же почти время полки, бывшие сперва в Сербии, а потом расположившиеся в Дубно, с генералом Лидерсом шли на Владимир.
В то же почти время сближаясь с Гродно и Вильно, адмирал Чичагов приготовлял легкий отряд к открытию войска графа Витгенштейна. Все или разило или соединялось. Отряды Шепелева и графа Ожаровского спешили к Ельне.
Октября восемнадцатого быстрым, отважным, дружным искусным действием графа Орлова-Денисова и партизанов Сеславина, Давыдова и Фигнера взят был в плен целый французский корпус. «Победа сия, — сказано в военных известиях 1812 года, — тем более знаменита, что в первый раз в продолжении нынешней войны неприятельский корпус сдался нам».
Громки были подвиги наших русских и истинно русских партизан! Громки были подвиги и других отрядов, но отряды, действовавшие под Ригой, как будто бы заслонены были завесой, тем более, что главное их действие началось в годину плена московского. Из сих отрядов достопамятнейший отряд Вельяминова-старшего, первоначально составлявший авангард корпуса графа Штейнгеля. На равнинах Курляндии не способно было действовать многочисленной коннице, а потому корпусу графа Штейнгеля, выступившему из Риги, и предназначено было пройти по правому берегу Двины к Друе. А для успешного в том действия, надлежало занять неприятеля и выдержать авангарду сильный, упорный бой, продолжавшийся двенадцать часов на соединении четырех дорог. Вельяминов и мужественные его сотрудники, поименованные в военных известиях, выдержали его. Давно сказано и доказано, что от первого решительного и успешного шага зависят дальнейшие успехи. Корпус Штейнгеля, отстоянный грудью авангарда, содействовал, как выше сказано и как означено в военных известиях, к исторжению Полоцка из рук неприятеля. Тем же корпусом ровно через месяц, то есть октября девятнадцатого, для свободного действия войска Витгенштейна, оттянут был маршал Виктор. Наконец Вельяминов, неусыпно наблюдая с отрядом своим за всеми движениями неприятеля, зоркою предусмотрительностью своей споспешествовал к обороне рубежей Лифляндии.
Во время еще плена московского маршал Виктор в быстром перелете от стен Смоленска как будто бы с облаков упал на поприще действий графа Витгенштейна. Был я тогда на берегах Волги и слышал молву разгульную. Одни говорили: «У Виктора сто тысяч!» Другие предполагали, что другой Наполеон подоспел к Наполеону. Но октября девятнадцатого подлинный и мнимый Наполеон более и более, говоря выражением Карамзина. «заходили в. туманную область небытия».
22 октября Милорадович под Вязьмой, Паскевич и Чоглоков гонят оттуда неприятеля штыками. Перновский полк входит с распущенными знаменами и барабанным боем. Если не ошибаюсь, то Чоглоков был корпусным сопитомцем и храброго и добродетельного Кульнева.
Вязьма! Эривань! Эрзерум! Варшава! тут целая область истории.
Воспоминание о добре освежает душу и в великом горе жизни. Сердце отдохнуло. Снова иду вслед за полетом русских полков 1812 года.
Загремел бой и на высотах Дорогобужа, бой упорный. Милорадович ряды свои принужден был усилить новыми рядами. Наполеоновы полки кипят мужеством, кладут за него головы, а он бежит.
А между тем занимается заря кровавая битвы Березинской. Наступает развязка той великой трагедии, о которой Наполеон говорил Нарбону перед битвой Бородинской. С пятыми ноябрями наступило четвертое действие той трагедии.
Первое пятое ноября. Битва под Красным. Под Малым-Ярославцем Кутузов усматривал искусные и хитрые распоряжения Наполеона, но завоевателю и в мысль не приходило о боковом движении русских войск от Ельни на Красное.
О трехдневном бое под Красным много писано, и впоследствии обращусь к нему. Второе пятое ноября.
В тот самый день, когда гремел бой под Красным, Чернышев, полковник двенадцатого года, принес новое одушевление полкам графа Витгенштейна, известя его о войске адмирала Чичагова, бывшего дотоле в безвестии, о битвах, кипевших на берегах Двины. Этот день был днем заочного свидания двух русских армий, в пределах Отечества безвестием друг о друге. Быстрыми переходами Чернышев истребил все переправы, тревожил неприятеля внезапным появлением и воспрепятствовал Шварценбергу прервать связь полков Сакена с полками Чичагова. С благородной откровенностью называл он майора Пантелеева неутомимым помощником своим. Ноября седьмого граф Ламберт занял Борисов. «А девятого числа на рассвете, — говорит в донесении своем государю адмирал Чичагов, — граф Ламберт, разделив войска на три колонны, атаковал редуты, занятые корпусом Домбровского, который прибыл накануне форсированными маршами из Березина. Сопротивление было сильное, а сражение жестокое и продолжительное; но вы имеете, государь, в храбром и искусном графе де Ламберте генерала, который не знает препятствий и который почувствовал всю важность поста, где неприятель твердо решился, что б ни стоило удержаться. Сражение продолжалось во весь день, и я с армией уже приближался, когда получил известие, что редуты взяты штурмом».
После поражения под Красным, получив отряд, Ермолов соединился на Орше с Платовым. Ноября одиннадцатого Милорадович, переправясь через Днепр в Копысе, спешил к Томочину соединиться с Ермоловым. Тут сошлись отвага, гром и быстрота. Милорадович, Платов, Ермолов. Под шумом зимних бурь три орла взвились к гоньбе Наполеоновых орлов. Кутузов говорил в военных известиях: «Велик бог! Казаки делают чудеса!» А Платов восклицал: «Ура! Ваша светлость!» Меч Орлова Чесменского сверкал тогда в руках Милорадовича. Имя Ермолова громко откликалось и 1796 года в поход персидский, когда юному графу В. А. Зубову вручил ключи тот самый персиянин, который подносил их Петру Первому. В тот же год на вершине гор Альпийских блеснула слава юного Бонапарта. Но тогда имя его едва долетало до слуха света рассеянного. Тогда в стенах Москвы заняты были модной женой Н. И. Дмитриева Юлией и посланием к женщинам Н. М. Карамзина. Тогда на груди женщин большого московского света блистали золотые цепи к уловлению гордого красавца, объявившего войну купидоновым стрелам. Тогда один только Суворов, окинувшись родительским плащом, высылал из ставки к Екатерине возгласы: «Матушка! Вели идти на французов!.. О, как шагает юный Бонапарт!» — То было 1796 года, а в 1812 французы пришли в Москву. На все время и — все на время. И Наполеон в Москве был гостем мимолетным. С именем Бонапарта он долее гремел в таинственном Египте и в пределах Азии. Тогда обхвачен он был лучами славы летописей всемирных, тогда оживали с ним Александр, Цезарь, Ганнибал.
Дальнейшие военные действия предначертаны были самим Александром Первым. Так означено в донесении Кутузова от ноября пятнадцатого.
Душа русская полнотою жизни своей отстаивала землю русскую. Московского полка застрельщик Степан Еременко от ран за Смоленск лечился у помещика Кречетова. Выздоровев и услышав, что отряд неприятельский пробирался через села Млекино и Ползино, собрал дружину поселян, семь человек, как сказано в военных известиях, истребил, а других перевязал и отослал к передовой цепи русских войск. Почетный военный знак и чин унтер-офицера были ему наградой.
В то же время Шепелев доносил из Рославля, что голова Полозов и сто человек мещан, порываясь на оборону родного края, составили отряд, вооружились пиками, саблями и ружьями, бились с неприятелем, переносили раны и охраняли родину.
Уже знамена русские развевались перед Березиной. Войска неприятельские отделяли Кутузова от Чичагова. Нужно было дать весть и войти в сношение. На этот отважный подвиг дан был флигель-адъютанту поручику Орлову отряд казаков. Объем стесненный занимали полки Наполеоновы, а должно было пролететь сквозь всю черту. Орлов ночевал среди стана Наполеонова. Умом сметливым все преодолел, все исполнил и отправлен был к государю с донесением и с двумя знаменами, взятыми Чичаговым.
А между тем ополчения соединялись, выступали в поход, и семьдесят тысяч ратников шли к войску под начальством графа Гудовича.
Березина! Последнее действие Бородинской наполеоновской трагедии.
С берегов Березины в полной пагубе засвирепствовало бегство злополучного нашествия. Ввело оно с собой войну в дни ясного лета и гибло. Томилось оно на стогнах московских под градом огненным, гибнет в скоротечном бегстве на снежных равнинах.